Шрифт:
Кубдя густо улыбнулся и подмигнул:
– Найдутся, Егорыч, - други отдохнут за тебя... Ей-богу!..
– Сыны, что ль?
– Усе мы сыны, да не одного батьки. Во-от... Ты вот дом строишь; думашь: отдохну, поживу... Крепко, браток, строишь с железной крышей, с голанской печкой, скажем. А тут - на тебе - выкуси! Не придется. Получится заминка.
– Какая?
Кубдя широко раскрыл слипающиеся глаза и вдруг тихо и часто-часто рассмеялся:
– Хо-хо-хо-хе-е... Дерон, вы, зяленой, дерон... Хо-хо-хе-е...
Емолин тоже рассмеялся:
– Хо-хо-хо-хе-е... Темень ты стоязычняя, темень... Хо-хо-хо-хе...
Из прихожей выглянула хозяйка, посмотрела, махнула рукой:
– Ой, девоньки, уморят.
И залилась клохчущим, мелким смехом.
II.
С похмелья голова у Кубди никогда не болела, только скверно и остро першило в горле - словно обожжено чем. Утром, проснувшись, Кубдя, задевая ногами то об ведро, то об доски, разбросанные по полу, долго искал ковш и, не найдя, охватил толстыми и широкими руками кадку с водой, поднял ее и, проливая блестящие капли в белые душистые опилки, напился. Послушал, как булькает в животе вода, и вспомнил, что вчера нанялся к Емолину.
"Своей работы будто не хватает", - неодобрительно об себе подумал Кубдя, отламывая хрустящую краюшку хлеба.
Бабка Енолиха остро взглянула и, сквозь неповоротливую дряхлость лица и голоса, крикнула ему:
– Опять пьянствовать, Кубдя? Базар-то кончился.
Кубдя потер пальцами глаза и ответил:
– Знаю.
– Робить надо.
– И то робить хочу.
– Так что в ворота-то поперся?
Кубдя, просовывая в рот кусок, заглянул в погреб. Там было прохладно и темно, а в избе мешали мухи.
Енолиха взглянула на него пристальней, взяла отпотевшую по стенкам крынку молока.
– Ешь, Кубдя. Чо в сухомятку-то? Молоко-то седнешнее.
– Не люблю молоко, - сказал Кубдя и подумал: - "ребятам надо сказать. Вот ругаться будут, лихоманки".
Енолиха отставила молоко.
– И то ведь ты не любишь.
Она спрятала руки под фартук и широкий нос ее, похожий на яйцо, отвернулся от Кубди.
– Где робить-то?
– К Емолину нанялся.
– Один?..
– Артелью думам.
Старуха, припирая тяжелую растрескавшуюся дверь погреба, тише говорила:
– Смелости у вас, у нонешних, нету - все в артель метите. Вот и царь-то потому отказался от вас.
– Прогнали его.
– Ишь ведь...
– недоверчиво растянула старуха.
– Сказывай!
– Плохой царь был.
– Цари-то - они все плохи. Хороша-то нам и не надо.
– Пошто?
Старуха ловко подхватила пистерь с углями. На ходу она, немного не договаривая слова, бормотала:
– Цари-то плохи должны быть. Строго надо себя держать, - ну, кто строг, тот и плох. А без хорошего человека всегда жить можно. Вот царь-то хороший попал, ну видит, дело плохо - с таким окаянным народом рази проживешь?.. Взял... Да и ушел... Плюнул...
– Темень, вы.
Обвислые щеки старухи покраснели. Она закинула пистерь на крыльцо и крикнула Кубде:
– А ты иди, лодырь!..
– Уйду. Вот Колчаком-то поди довольна?
– Что он мне?
– Строгий.
– Все не русски каки-то. Чехи, говорят, поставили из австрияков. Пленный он, што ли?
– Кто его знат.
– Я, морокую, из пленных в германску войну. Вон в Рассеи, так там царица.
Кубдя пошел было, но остановился.
– Кака царица? Ты что, Христос с тобой, баушка?
– Ну, а воюют-то пошто? Вот из-за царства и воюют. Тут-то Толчак самый, а там Кумыния... Не поделили что-то, а хресьяне отдувайся... Нашему брату не легче...
Она вынесла из сенок решето с крупой и тонким голосом зачастила:
– Ципы-ципы-ципы...
Маленькие желтенькие цыплята, похожие на кусочки масла, выкатились из-под навеса.
По улицам медленно проходили запряженные волами длинные ходки переселенцев. Скрипели ярма. Нехотя поднимали теплую и мягкую пыль копыта волов. Изредка пробегал дребезжа коробок киржака-сторожила. Киржак лениво, одним глазом, оглядывал ходки переселенцев и крупно стегал кнутом маленькую лошадь. Вдоль улицы в жирной черной тени лежали парнишки и собаки, а вокруг села из-за изб густо и сыро зеленел забор тайги.
Кубдя шел к товарищам неохотно. Вчера, попьянке, он много наговорил Емолину и о себе, и о ребятах. И сейчас он тревожно думал:
"А как, черти, не согласятся?! Вот состряпают мне".
По-утру, всегда почти, Горбулин и Беспалых сидели у Соломиных. А потом все трое шли к Кубде и здесь или работали, или, если не было работы, говорили о девках и о самогонке.
Соломиных имел свою избу. Старую еще, строенную из кедровника; огромный сутунковый забор; большие ворота, словно вытесанные из камня, и над воротами длинный шест с привязанным к нему клоком сена - зимой он пускал ночевать проезжающих.