Шрифт:
Спрашивается: если вопрос не поддается решению, зачем его лишний раз обсуждать? Как сказал знаменитый философ, о чем нельзя говорить, о том следует молчать. Ведь не решили ничего, не сказали, повторяю, ничего нового. Правда, было в обсуждении кое-что забавное. Повеселил, как ни странно, принстонский профессор (если и впрямь знаменский Александров - тот самый), написавший, что главная тема "Двенадцати" - гибель Петербурга и всего соответствующего эона русской истории, что и подчеркнуто убийством Катьки, ибо Катька - это Екатерина Вторая, поставившая памятник Петру и тем самым как бы утвердившая его дело. Почтенный автор находит даже портретное сходство между императрицей и персонажем поэмы в строчках "Ах ты, Катя, мой Катя Толстоморденькая!"
Статья Вл. Александрова заканчивается чрезвычайно патетически:
И Петька убивает Катьку. Убивает мифотворца, а стало быть, Петербурга больше не существует. Что может быть дальше? Для Блока - только немота и смерть. Ничего.
Или Страшный Суд. Суд, на который Александр Блок обрекает самого себя. Смертный приговор, который он выносит самому себе. Если это даже отречение от гуманизма, то только по отношению к себе. От христианства? Но говорил Христос: "Бодрствуйте, потому что не знаете ни дня, ни часа, в который приидет Сын Человеческий".
Не знал его и Александр Блок, но поэт знал. Знал, что в полунощи русской революции грядет Жених.
Вся эта риторика покоится на одной подмене: в слове "двенадцать" автор пожелал увидеть не столько число красногвардейцев - предполагаемых апостолов, сколько указание на время суток - полночь; отсюда цитация евангельского текста и мнимая его увязка с Христом поэмы. Впрочем, слово "жених" неожиданно оказывается очень уместным...
И я не мог пройти мимо того, что сказал Александр Эткинд (хотя он не сказал ничего); человек, написавший "Хлыста", не может не понимать, в чем сюжет "Двенадцати", но предпочитает высказываться намеками:
"Двенадцать" надо рассматривать в контексте последних, судорожных метаний больного Блока между преображением тела и революцией власти, между Распутиным и Лениным. Однако "Катилина" лучше и радикальнее демонстрирует эти поиски, чем "Двенадцать". Вообще "Двенадцать" сегодня не очень интересны. Телесность в современном дискурсе радикально отлична от телесности у Блока, впрочем, как и революция.
В одной фразе о современной телесности А.Эткинд напустил больше ученого тумана, чем все остальные участники обсуждения вместе взятые. Подразумеваются нынешние властители дум Делез и Гватари и Мишель Фуко, которые эту новую телесность выдумали. Они писали о десексуализации тела; по-французски это значит скорее его дегенитализация, если позволительно так выразиться ("А вы не выражайтесь!" - могут мне ответить). Выдвигается проект тотальной сексуализации всего тела, то есть преодоления генитальной сексуальности. Методом, наиболее радикально ведущим к исполнению этого проекта, считается садо-мазохистская практика. Зачем это понадобилось, простому человеку не понять. Вернее, очень даже понятно в случае Фуко; о Гватари говорить не буду, подробности его личной жизни мне не известны, но Жиль Делез, совершенно точно знаю, был человек семейный. Революция, о которой глухо говорит А.Эткинд в конце цитированных слов, называется даже не сексуальной, а шизономадической.
Я не думаю, что чтение этих революционеров тела сильно помогло А.Эткинду в его действительно серьезной и в то же время сенсационной, ошеломляющей трактовке позднего Блока. Для такого открытия вполне достаточно было знать книгу Розанова "Апокалиптические секты: скопцы и хлысты" и, само собой разумеется, Папу Фрейда. А. Эткинд обнаружил, что в эссе Блока "Катилина" выдвинута мысль о телесной кастрации как единственно радикальном революционном проекте: революция как уничтожение пола. Человек бесполый, так сказать, естественно делается коммунистом: у него исчезает индивидуальная привязка к жизни.
Мне не совсем ясно, почему А. Эткинд, человек, так глубоко понимающий Блока, счел нужным сказать, что в поэме "Двенадцать" нельзя обнаружить интересующих его тем - каковые темы как раз самое прямое касательство имеют к сюжету Христа в поэме, - и вместо этого заговорил о стихотворении "Скифы", назвав его фашистским (так протофашизмом можно объявить любой романтизм). Что ж, я возьму на себя смелость сказать то, что мог сказать и не сказал Александр Эткинд, и о чем, похоже, не подозревают - или просто не хотят думать - прочие участники обсуждения поэмы "Двенадцать" в журнале "Знамя".
Все пишущие о поэме "Двенадцать" - хоть большевики и сочувствующие им, хоть (и тем более) самые яростные антисоветчики - не согласны с самой мыслью о возможности сочетания Христа и красногвардейцев, октябрьских хунвейбинов. Это общеизвестно. Большевикам Христос не нужен, а для прочих это святотатство. Налицо вроде бы полнейшая несовместимость двух этих, так сказать, ликов бытия: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Блок, тогда получается, - или богохульник и слуга дьявола, или слабоумный, не умеющий отличить черного от белого.
Между тем поверить в это трудно. Великий поэт не может быть слабоумным ( хотя поэзия, как известно, и должна быть глуповатой). Мудрость моя - безумие перед Богом, сказал апостол. Перед Богом - да; но не перед литературным критиком, уверовавшим во Христа или разочаровавшимся в большевиках.
Значит, был у Блока резон сочетать казалось бы несочетаемое. Люди, не желающие это понять, не хотят видеть в христианстве, в самом Христе - проблемы. А проблема тут есть, и нельзя сказать, что такая уж неизвестная. Об этом писали, и не раз. По крайней мере, два раза: Ницше и Розанов. Кто поверит тому, что знаменский дискутант Аверинцев не читал Ницше, а Эткинд - Розанова?