Шрифт:
Я, не колеблясь, доложил ему о своих попытках провести experimentum crucis. Он поверил – и не поверил.
– Черт возьми, – сказал он, – и это все, на что способна оказалась ваша организация?
Я почтительнейше напомнил ему, что им занимаюсь я, один, единолично, организация здесь так, с боку припеку.
– Ой ли? – он весь скривился, и я понял, что мне предстоит решать еще одну чисто практическую задачу: надо ли убеждать его, что он имеет дело ТОЛЬКО со мной, или полезнее оставить его в подозрении, что я лишь щупальце тысячерукого спрута, специальный агент всемогущих органов. Каждая из этих позиций имела свои плюсы и минусы, и вот так, сходу, без анализа, я сделать выбор не решился.
(Анализ-матанализ. У нас очень любят это солидное и высокомерное слово, намекающее на некую элитность, особость и недоступность. Какие-то обширные машинные залы видятся за этим словом, серьезные люди в очках и в белых халатах, с рулонами вычислительной бумаги в руках, усталый Шеф над картой Европы… А на самом деле, это знаешь что? Это я – в переполненном троллейбусе на одной ноге среди потных тел, а в голове у меня жужжат варианты: если я для него органавт, то я – авторитет, страх, сила, и это ценно, но с другой стороны, если я одиночка – мне можно довериться, можно сделать меня своим, можно на меня рассчитывать полностью… Если я из органов – я в деле хозяин, органы все решают, а если я сам по себе – он в деле хозяин, он все решает… Что ему больше понравилось бы? Какой вариант? Если он любит власть, первым любит быть и желательно единственным – один вариант. Если предпочитает крепкое надежное руководство, если он по натуре своей исполнитель, – вариант противоположный… А если ему все равно? А если он и сам про себя не знает, что ему предпочтительнее?.. Неважно. Он не знает, а я знать – должен. Обязан. Намерен. Потому что не его судьба сейчас решается, а моя… Поэтому начнем сначала. Если он – такой, значит, я должен быть этаким. А если он – разэтакий, то мне надлежит то-то… Вот тебе и весь анализ.)
Анализ это хорошая штука, но в реальной нашей жизни очень часто все идет не в соответствии, а вопреки.
Дорогой Товарищ Шеф проделал собственный анализ, и приговор мой оказался подписан даже раньше, чем я мог это себе представить. Тут все дело было в том, что ДТШ мой был человек с параноидальным складом психики. Если он верил сотруднику, то верил истово, до потери контроля, до нелепости, у него словно бы затмение наступало во время этих приступов доверия, переходящего в обожание, почти отеческое. Но уж если возникало у него сомнение, пусть даже самое ничтожное, микроскопическое, пусть даже нелепое и ни на чем серьезном не основанное – все, конец, и никаких шансов уже не было ни оправдаться, ни объясниться. (Говорят, товарищ Сталин был такой же, с тем отличием, однако, что не любил никого никогда и не доверял никому – без каких-либо исключений.)
Абсолютно невозможно было угадать, что там в недрах сознания-подсознания (а может быть, и надсознания) слетало у него вдруг с нарезки, какие зубчики выходили из зацепления и почему начинал сбоить основательно отъюстированный, казалось бы, механизм доверия и приязни. Какой-нибудь не такой взгляд. Или слово, неверно им, может быть, понятое. Или неуместная улыбка… По моим наблюдениям особо стремительные и катастрофические последствия способна была вызвать именно неуместная и несвоевременная улыбка, так что в его присутствии я старался соблюдать всегда замогильную серьезность, и даже когда в приступе хорошего настроения он принимался рассказывать анекдоты, я норовил выражать всем своим обликом отнюдь не опасное веселье, а скорее восхищение тонким вкусом и завидным чувством юмора благосклонного моего начальства.
Он и меня вот так же возлюбил в самом начале, с первого же моего ему представления, и продвигал, и дорогу мне расчищал, и перед высокими инстанциями за меня ручался, а потом – определял меня своим наперсником, и главным советником, и даже вроде бы главной надеждой своей – грядущим своим преемником… А вот теперь – крутой разворот на сто восемьдесят. И дело здесь было не в дерзкой улыбке (не было дерзких улыбок) и не в опрометчивом суждении (не было опрометчивых суждений и даже быть не могло). А просто пришла пора меня менять. Просто чудовищная интуиция его подсказала ему – не словами, разумеется, и вообще даже не голосом, пусть бы и внутренним, а – лишь легонько дохнула в ухо его вечно настороженной души, что Красногорский-то отошел, самостоятельный стал, ведет какую-то свою партию и вообще почужел!.. Пора менять.
(Он был человек решительно незамысловатый. И всегда это демонстрировал. И любил учить незамысловатости своих наперсников и клевретов, меня в том числе. В этом отношении он был похож на другого великого человека, а именно – на фюрера немецкого народа: у него тоже был дефект, который у фюрера носил название Redeegoizmus, а у ДТШ – недержание речи. Он учил. Самое главное в нашем деле, учил он, это доклад, – вовремя подготовленный, простенько составленный и положенный на нужный стол. Остальное все – мура, остальное само пойдет. Очень любил он рассказывать – всегда одними и теми же словами, – как совсем еще молоденького направили его в посольство тогдашней Латвии. Или Литвы. Он их все время путал – то ли шутил он таким незамысловатым способом, то ли и вправду их не очень хорошо различал. Так вот там, в посольстве, все друг друга судорожно боялись и перед начальством лебезили напропалую – кто перед военным атташе, кто перед кадровиком, и все – перед послом. А он – он сразу понял, кто в этом доме главный: швейцар, он же гардеробщик, он же и охранник. Так что он этому швейцару – то анекдотец новейший преподнесет, то бутылочку, а то просто с ним покурит, покалякает за жизнь… «Потом, когда наши пришли, всех их там попересажали к такой-то матери, начиная с посла. Только двое всего и уцелели: швейцар да я. Мне – лейтенанта, а ему – уж не знаю, далеко пошел…»)
Первый удар, который он нанес мне, был незамысловат и прям, как штыковой выпад.
– Этого… твоего… Красногорова твоего… – сказал он мне небрежно, между делом, в середине брюзжания по поводу перерасходов и недоработок. – Его надо в Зуевку… Прям на этой неделе, чего тянуть еще?.. – и снова заговорил о перерасходе валютных медикаментов.
Собственно, все было этим сказано. Моего клиента надлежало немедленно перевести в спецпансионат «Зуево» и поставить там на довольствие и контроль. Поскольку сам я этого до сих пор не сделал, ясно ему было, что я это полезным-необходимым не считаю, а значит – выступлю против, и тогда меня можно будет вежливенько, на самых что ни на есть законных основаниях, в порядке дисциплины, от дела отстранить, а стану трепыхаться, – то и вообще уволить к такой-то матери, либо отправить куда-нибудь в Кзыл-Ордынск на усиление тамошних органов (почетное назначение: «посол в Зопу»). Прозрачная и незамысловатая комбинация. Но он не понимал, Дорогой мой Товарищ Шеф, в какое дело он сейчас решился ввязаться. Интуиция подвела. Интуиция всегда в конце концов подводит, если не хватает информации. А он про Красногорова знал лишь только то, что я ему нашел необходимым сказать, а точнее – наврать: сильнейшее-де подозрение на ясновидение.
– Не согласится, – сказал я ему деловито, когда покончено было с валютным перерасходом и дефицитом.
– Это кто?
– Красногоров. Обязательно откажется.
Он даже не посмотрел на меня, жопорожий, только губами сделал.
– Вот ты психол'oг, – проворчал он по-отечески укоризненно, – а психологии не знаешь. Как же он сможет отказаться, если мы его хорошенько попросим? По партийной, например, линии…
– Он беспартийный.
– Тем более!
На это трудно было что-нибудь возразить. Да я и не собирался. Он же только и ждал, что я начну ему возражать. А я вовсе не хотел облегчать ему задачу. Мне надо было выиграть время. А он пусть пораскинет мозгами, как меня сожрать. Пока цел…