Шрифт:
Всякий расстрел по приговору ЧК сопровождался составлением массы документов и отдачей массы распоряжений — ведь это не бессудный расстрел на улице!
Затем требовалось вывести осужденного из тюремной камеры, доставить на место расстрела (расстрелы производились не только в подвалах Лубянки и не все заключенные содержались именно в этом комплексе зданий), расстрелять, убедиться, что расстрелянный мертв (позднее, например — в 1937 году, это удостоверялось врачом и составлялся соответствующий протокол), вывезти труп на место захоронения, похоронить и возвращаться за следующими.
Как ни объединяй такие расстрелы в целые пачки, особенно ускорить их не получится!
Гаранин мог на одной Серпантинке расстрелять 26 тысяч человек за несколько месяцев осени и зимы 1938 года, когда это понадобилось, т. е. — порядка по 200–250 человек в сутки.
Процедуры оформления документов сводились тогда к минимуму, расстрел можно было производить массовыми способами — хоть из пулеметов! Заключенных достаточно было выводить за лагерную зону, расстреливать и оставлять тут же, а следующую партию отводить чуть подальше и повторять то же самое. При колымских морозах не нужно было удостоверяться в том, что все расстрелянные — мертвы, а штабеля трупов никому не мешали и не представляли собою — при тех же морозах! — никакой санитарной угрозы.
Весной их можно было присыпать землей — и те, кого не раскопали за последующие десятилетия, так и лежат там по сей день — в целости и сохранности!
И происходило это безо всякого возможного вмешательства со стороны: на Колыме 1937–1938 годов не было практически никакого населения, помимо контингента лагерей и их разнообразной внешней обслуги — и все поголовно подчинялись лично Гаранину!
Ничего подобного нельзя было обепечить в Москве 1918–1920 годов.
При таких условиях, когда и речи не могло идти о массовой мобилизации всех коммунистов на выполнение данного срочного поручения вождя мирового пролетариата (издавать подобные распоряжения должны были иные инстанции — ЦК, ВЦИК, Совнарком, Совет Обороны, но не ВЧК!), максимальная производительность фабрики смерти по-прежнему не могла выходить за расчетные нормы и должна была соответствовать, очевидно, приблизительно тем же 75 расстрелам за сутки!
Никакая фабрика никакого производственного профиля (та же скотобойня, например) не может по внезапному приказу выдать продукции за сутки в 20 раз выше своей обычной нормы!
Стахановские рекорды, вошедшие в моду в тридцатые годы, заранее планировались, долго готовились, наносили при своем проведении катастрофические удары по техническому состоянию оборудования, изматывали работавших людей и вносили дисбаланс в производственные графики, но и то могли совершаться лишь в масштабах отдельной бригады (максимум — несколько десятков работников), но никак не в масштабах всего предприятия, переключавшегося при этом, конечно, с полезной производственной деятельности по выпуску готовой продукции на поддержку рекордсменов! Суммарный же выпуск продукции всего предприятия от таких рекордов только снижался!
Из общего аврала заведомо ничего получиться не могло — по совокупности чисто технических причин. Заметное же возрастание темпов и норм производства этих экстренных расстрелов наверняка должно было отставать от темпов передачи информации об этих расстрелах по столичной Москве, принципиально отличающейся в этом отношении от колымской полярной пустыни. Это и подтверждается свидетельством Нагловского о том, что на следующий день буквально все сановники оказались в курсе дела.
Сами подчиненные Дзержинского должны были встать на дыбы — не в связи с сочувствием к заключенным, а просто потому, что любой коллектив забастует, получив приказ выполнить работу в следующие сутки в 20 раз большую обычной нормы! Да и сочувствие к заключенным должно было иметь место: в те времена голода и безработицы именно их наличие и обеспечивало и следователей, и тюремную охрану продовольственными пайками и постоянной работой!
Дзержинский, к тому же, не был в Москве самым главным начальником. К Дзержинскому даже был приставлен официальный контролер и соглядатай от Политбюро: независимый от Железного Феликса и имеющий право вето на расстрельные решения коллегии ВЧК милейший Николай Иванович Бухарин [597] — «любимец партии»! Никаким расстрелам он, разумеется, обычно не мешал, но вмешаться имел полное право — и для этого, в принципе, достаточно было бы анонимного или даже не анонимного звоночка с Лубянки к нему относительно того, что происходит что-то непонятное, и все от усталости уже с ног валятся!
597
Политические партии России. Конец XIX — первая треть ХХ века. Энциклопедия. М., 1996, с. 97.
И к утру следующего дня недоразумение заведомо должно было быть выяснено и исправлено, хотя Нагловский, возможно, прав и в том, что гуманнейшего Ильича об этом постарались не оповещать!
В результате число расстреленных в ходе этой акции никак не могло превысить сотню человек, ну, может быть, две сотни! Моральный же аспект всего этого происшествия не подлежит никаким сомнениям, а воскресить расстреленных было невозможно.
Понятно, что вся эта история не могла не шокировать любого, узнавшего о ней: все-таки это было вопиющим по нелепости и абсурду происшествием. Но все коммунистические сановники (тогда — и сам Нагловский) нисколько не были поколеблены в своих основных политических и жизненных позициях.
Конечная же судьба и уцелевших в ту ночь из числа приблизительно 1500 злостных контрреволюционеров была в принципе предрешена. Может быть, единицы из них и вышли на волю, а некоторая часть попала в лагеря, не имевшие тогда еще широкого распространения и высокой численности контингента: «На 1 ноября 1920 г. в лагерях принудительных работ, по неполным данным, находилось 16 967 заключенных, в том числе за контрреволюцию — 4561» [598] — мы не знаем, сколько из них было злостных!
598
А.Л. Литвин. Красный и белый террор в России. 1918–1922 гг. М, 2004, с. 99.