Шрифт:
Этот отблеск — проявление человеческих качеств поэта. Вспомним: его «подлинное отношение к людям и событиям <…> „на дне" было совсем иным, чем на поверхности, и если отражалось разве только в стихах…».
Опрометчиво считать, что самому поэту все его блестяще удававшиеся кощунства безусловно нравились. О большинстве шедевров подобного рода он позже сокрушался, бывал раздражен, когда именно их выставляли перлами его лирики. За русскую поэзию рассеяния он хотел представительствовать стихами, с христианской точки зрения более приемлемыми, чем те же «Был замысел странно порочен…», «Я не знал никогда ни любви, ни участья…» или такими образчиками сладостной меланхолии, как «Холодно бродить по свету…», «Листья падали, падали, падали…» и «Четверть века прошло за границей…».
Но сам же Георгий Иванов и знал: диапазон его лирического голоса на храмовые пространства не рассчитан, он не благостен и не смиренен. Тайна ивановских «сияний» (слово, несколько навязчиво блуждающее по его поздним стихам, что сигнализирует о его внеэстетической знаковости) — она все-таки эзотерического свойства. Является намеком на мистический христианский опыт в духе Мейстера Экхарта, средневекового проповедника, хорошо ведомого людям «серебряного века». Он учил, что душа приближается к Богу по мере того, как отступает в себя. Туда, на ее дно, и заложена искра Божья. И это есть место, где рождается Слово. В своей иррациональности душа равна только абсолютному.
Сияния Георгия Иванова если и цитата из Экхарта, то лирически преображенная, насущно и спасительно для него важная, даже — и скорее всего — если он вдохновлялся этим мыслителем опосредованно, наслушавшись Мережковских. Едва ли не запечатленным диалогом между Гиппиус и «мистически не определившимся» Георгием Ивановым звучит ее уже цитированное стихотворение 1937 года «Сиянья». Оно и построено как диалог, в котором на пламенные звуки первого голоса, вещающего о готовности отдать «Все за одно сиянье слов!», раздается не менее страстное — апофатическое — назидание, назидание о «Слове», не о «словах»:
Сиянье слов? О, повторять ли сноваТебе, мой бедный человек-поэт.Что говорю я о сияньи Слова,Что на земле других сияний нет?Нет, «сияния» Георгия Иванова — это не «сиянье слов», не эстетика. Но и не «сиянье Слова», не Христос. В это «сияние» душа поэта лишь «просится». «Напрасно»:
Это все. Ничего не случилось.Жизнь, как прежде, идет не спеша.И напрасно в сиянье просиласьВ эти четверть минуты душа.(«То, что было, и то, чего не было…»)
Свет в стихах Георгия Иванова явлен с той же максимальной определенностью, что и смерть.
И тут поэт сущностно сближается с Богом, с его «сияющими ночами», с его любовью, что «ужасней дня, страшнее ночи» и воплощена в «сиянии небытия».
А там и с «Маленьким балаганом на маленькой планете “Земля”» Андрея Белого:
РасширеныОчи –– В –– Родное –– В-– Пустое,ПустоеТакое —В ничто!Остается добавить: метафизика света появилась в христианстве под влиянием неоплатонической мысли, разрабатывалась раньше других создателем апофатического богословия Дионисием Ареопагитом (Псевдо-Дионисием, отождествленным с учеником апостола Павла). Весь «серебряный век» поклонился этому апофатизму, этому сияющему Ничто.
Искусственным освещением эстетизма Георгий Иванов пренебрег — ради спорадических вспышек в собственном сознании. Увы, ничто не подтверждает, что он в сторону просветления эволюционировал. Его человеческая судьба — это история даром растраченной благодати.
В этом же и ее величие — в самосжигающей жертвенности поэтического жеста.
Человек живет «с изнеможением в кости». Ненароком, налету сочиняющиеся строчки записываются перьями из тяжелых крыльев. Крыльев ангела смерти, договаривает за Тютчева Георгий Иванов:
Над кипарисом в сонном паркеВзмахнет крылами Азраил —И Тютчев пишет без помарки:«Оратор римский говорил…»(«А что такое вдохновенье…»)
«Божественным ветерком» на Георгия Иванова сквозило из тютчевской «двойной бездны», не менее грозной, чем внутреннее двоемирие. И связанной с ним. Продиктованный созерцанием отражения бездонных океанских глубин неба в бездонной глубине мирового океана тютчевский леденящий воображение образ вселенной явно и навсегда вошел в лирическое подсознание Георгия Иванова. Правда, его вариант «Последнего катаклизма» нарисован рукой более нервной, а потому и более поспешной, чем тютчевская, рукой человека XX столетия: