Вход/Регистрация
Содом и Гоморра
вернуться

Пруст Марсель

Шрифт:

— Впрочем, — продолжала г-жа де Камбремер, — я не выношу закатов, это романтика, опера. Вот почему я терпеть не могу дом моей свекрови с его южными растениями. Вы увидите, это похоже на парк в Монте-Карло. Вот почему мне больше нравится ваше побережье. Оно более печальное, более искреннее, тут есть маленькая дорожка, откуда моря не видать. В дождливые дни тут только слякоть — это целый мир. Тут то же самое, что с Венецией, я терпеть не могу Большой канал и не знаю ничего более трогательного, чем маленькие улицы. Впрочем, весь вопрос — в окружении. — «Но, — сказал я ей, чувствуя, что единственный способ реабилитировать Пуссена в глазах г-жи де Камбремер — это сообщить ей, что он снова вошел в моду, — господин Дега уверяет, что не знает ничего более прекрасного, чем вещи Пуссена в Шантильи». — «Что такое? Я не знаю тех, что в Шантильи, — сказала мне г-жа де Камбремер, не желавшая быть другого мнения, чем Дега, — но я могу говорить о луврских его вещах, которые ужасны». — «Он тоже чрезвычайно восхищается ими». — «Надо мне будет снова взглянуть на них. Все это не очень свежо в моей памяти», — ответила она после минутного молчания и так, как будто благоприятное суждение о Пуссене, которое ей в скором времени несомненно предстояло высказать, должно было зависеть не от новости, сообщенной мною, а от дополнительного испытания, которому она собиралась подвергнуть луврские картины Пуссена, дабы иметь возможность отказаться от своего мнения. Удовлетворившись тем, что являлось началом отречения, поскольку она если и не восхищалась еще вещами Пуссена, то уже откладывала дело до следующего разговора, я, не желая подвергать ее все той же пытке, сказал ее свекрови о том, как много мне рассказывали о замечательных цветах в Фетерне. Она скромно заговорила о маленьком садике, похожем на садик какого-нибудь кюре, за домом, куда она по утрам в капоте выходит прямо из комнат — накормить своих павлинов, взять снесенные за ночь яйца и нарвать цинний и роз, которые на столе, окаймляя жареную рыбу или яйца в масле, напоминают ей его аллеи. «Это правда, у нас много роз, — сказала она, — розовые кусты у нас почти что слишком близко от самого дома, бывают дни, когда от них у меня делается головная боль. На террасе в Ла-Распельер, куда ветер приносит запах роз, но уже не такой одуряющий, это приятнее». Я обернулся к ее невестке. «Прямо как в «Пелеасе», — сказал я ей, чтобы польстить ее модернистическим вкусам, — этот запах роз, поднимающийся до террас. В самой партитуре этот аромат так силен, что я, страдая и hay-fever и rose-fever, [2] всякий раз должен был чихать, когда слушал эту сцену».

2

Сенной лихорадкой и цветочной лихорадкой.

— «Пелеас» — какой шедевр, — воскликнула г-жа де Камбремер, — я от него без ума, — и, приближаясь ко мне с жестами дикарки, которая пожелала бы кокетничать со мной, пуская в ход пальцы, чтобы отмечать воображаемые ноты, она стала напевать нечто такое, что для нее, насколько я мог предположить, должно было представлять прощание Пелеаса, и продолжала это занятие со страстным упорством, как будто большое значение было в том, что г-жа де Камбремер напомнит мне сейчас эту сцену или, вернее, покажет, что она ее помнит. «Мне кажется, — прибавила она, — что это еще прекраснее, чем «Парсифаль», потому что в «Парсифале» даже величайшие красоты несвободны от известной примеси мелодических, а значит — немощных фраз». — «Сударыня, — сказал я старой маркизе, — я знаю, что вы прекрасная пианистка. Мне очень бы хотелось послушать вас». Г-жа де Камбремер-Легранден смотрела на море, чтобы не принимать участия в беседе. Считая, что музыка не принадлежит к вещам, любимым свекровью, она смотрела на ее, признанный другими, талант, воображаемый по ее мнению, а в действительности — весьма замечательный, как на виртуозность, лишенную интереса. Правда, единственная оставшаяся еще в живых ученица Шопена справедливо утверждала, что манера игры учителя, его «чувство» передалось через ее посредство одной лишь г-же де Камбремер, но играть так, как Шопен, далеко не являлось достоинством в глазах сестры Леграндена, которая никого в мире не презирала так, как польского композитора. «О! Они улетают!» — воскликнула Альбертина, показывая мне на чаек, которые, теряя теперь сходство с цветами, делавшее их неузнаваемыми, все вместе поднимались к солнцу. «Их гигантские крылья мешают им ступать по земле», — сказала г-жа де Камбремер, путая чаек с альбатросами. — «Я очень их люблю, я насмотрелась на них в Амстердаме, — сказала Альбертина. — Они пахнут морем, они даже в камнях мостовой чуют его запах». — «А! Вы были в Голландии, вы знакомы с Вермером?» — спросила г-жа де Камбремер, властно и таким тоном, каким она сказала бы: «Вы знакомы с Германтскими?», ибо снобизм, меняя свои объекты, не меняет тона. Альбертина ответила, что нет, — она думала, что это живой человек. Но это осталось незамеченным. «Я была бы очень рада поиграть вам, — сказала мне г-жа де Камбремер. — Но вы знаете, я играю лишь такие вещи, которые вашему поколению уже не интересны. Я воспитывалась в культе Шопена», — сказала она мне, понизив голос, так как боялась своей невестки и знала, что, поскольку та не считает музыкой произведения Шопена, играть его хорошо или плохо — выражения, лишенные смысла. Она лишь признавала, что у свекрови ее есть техника, что она хорошо исполняет быстрые пассажи. «Меня вовеки не заставят признать, что она музыкантша», — говорила в заключение г-жа де Камбремер-Легранден. Ибо она считала себя «передовой», и (только в области искусства) «ничто не было для нее достаточно левым», как она говорила, представляя себе, что музыка не только прогрессирует, но прогрессирует по одной линии и что Дебюсси в некотором роде является сверх-Вагнером, композитором еще несколько более передовым, чем Вагнер. Она не отдавала себе отчета в том, что если Дебюсси не был столь уж независим от Вагнера, чему сама она должна была поверить несколько лет спустя, — ибо мы все-таки всегда пользуемся завоеванным оружием, когда желаем окончательно освободиться от того, кого мы только что победили, — то все же, после пресыщения, которое публика начала испытывать от вещей, слишком полных содержания, вещей, где все выражено, он старался удовлетворить противоположную потребность. Само собой, целые теории сразу же приходили на помощь этой реакции, подобные тем, которые в политике служат опорой законам против союзов, восточным войнам (противоестественное воспитание, желтая опасность и т. д. и т. д.). Говорилось, что торопливой эпохе подобает быстрое искусство, совершенно так же, как если бы сказали, что будущая война не сможет продлиться больше двух недель или что по вине железных дорог будут заброшены глухие уголки, которые любезны дилижансам и которые, однако, благодаря автомобилю все-таки снова должны были войти в почет. Рекомендовалось не утомлять внимание слушателя, как будто мы не располагаем разными формами внимания, причем именно от художника зависит возможность пробудить наиболее благородные из них. Ибо те, кто зевают от усталости, прочтя десять строчек посредственной статьи, каждый год вновь совершают путешествие в Байрейт, чтобы послушать «Тетралогию». Впрочем, должен был наступить и такой день, когда на некоторое время Дебюсси объявили столь же слабым, как Масне, а партию Мелисанды с ее резкими переходами низвели до степени «Манон». Ведь теории и школы, подобно микробам и кровяным шарикам, пожирают друг друга и своей борьбой обеспечивают непрерывность жизни. Но тогда это время еще не наступило.

Подобно тому, как на бирже повышение фондов идет на пользу целому ряду ценных бумаг, так и некоторым авторам, раньше презираемым, была выгодна эта реакция, потому ли, что презрение было не заслужено или просто потому, что они были его жертвами, и таким образом, восхваляя их, можно было блистать новизной. И даже в отдаленном прошлом старались отыскать какой-нибудь независимый талант, на репутацию которого современное движение как будто не должно было влиять, но чье имя, как говорили, благосклонно называл тот или иной из новых мастеров. Часто это бывает потому, что мастер, кто бы он ни был, как бы своеобразна ни была его школа, в суждениях своих руководствуется подлинным чувством, отдает справедливость таланту всюду, где его находит, и даже не столько таланту, сколько прелести какого-нибудь порыва вдохновения, которым он некогда насладился, которое связывается с каким-нибудь любимым мгновением его юности. Иногда же — потому, что некоторые художники другой эпохи воплотили в какой-нибудь самой простой своей вещи нечто похожее на то, что новый мастер, как он постепенно отдал себе в этом отчет, сам хотел осуществить. Тогда он в этом старом мастере видит как бы предшественника: при всем различии формы ему дорого в нем хотя бы отчасти, хотя бы временно родственное усилие. В произведениях Пуссена многое напоминает Тернера, флоберовская фраза встречается у Монтескье. А иногда эти слухи о пристрастиях мастера бывали только плодом ошибки, неизвестно где возникшей и потом распространившейся среди учеников. Но имя, будучи названо, благоденствовало благодаря фирме, под покровительством которой оно вступало в свет как раз вовремя, ибо если в выборе самого мастера и возможна известная свобода и настоящий вкус, то последователи его руководствуются лишь теорией. И вот ум, двигаясь по привычной для него линии, представляющей ряд зигзагов, один раз отклоняясь в одну сторону, а следующий раз — в другую, противоположную, снова направил свет, падающий сверху, на целый ряд произведений, к числу которых потребность в справедливости или в обновлении, или же вкусы Дебюсси, или же его прихоть, или какое-нибудь суждение, может быть даже и не высказанное им, заставили прибавить вещи Шопена. Восхваляемые судьями, возбуждавшими полное доверие, они, которым на пользу шло восхищение, вызываемое «Пелеасом», обрели теперь новый блеск, и даже те, кто больше не слушал их, так стремились полюбить их, что делали это вопреки себе, хотя и с иллюзией свободы. Но г-жа де Камбремер-Легранден часть года оставалась в провинции. Даже и в Париже она, по нездоровью, много времени проводила в своей комнате. Правда, вытекавшее из этого неудобство могло дать себя почувствовать главным образом в выборе выражений, которые г-жа де Камбремер, считала модными и которые скорее годились бы для речи письменной, — оттенок, которого она не различала, так как она заимствовала их больше из книг, чем из разговора. Последний так же необходим для знания взглядов, как и для знания новых выражений. Однако воскрешение «ноктюрнов» еще не было оглашено критикой. Эта новость стала известной лишь благодаря разговорам в среде «молодых». Она оставалась неизвестной г-же де Камбремер-Легранден. Я доставил себе удовольствие сообщить ей, но обращаясь для этого к ее свекрови, — подобно тому, как на бильярде мы, целясь в шар противника, играем от борта, — что Шопен, отнюдь не выведенный из моды, является любимым композитором Дебюсси. «Вот как, это забавно», — с хитрой улыбкой сказала мне маркиза-невестка, как будто это был всего лишь парадокс, брошенный автором «Пелеаса». Тем не менее теперь было вполне очевидно, что отныне она будет слушать Шопена не иначе, как с почтением и даже с удовольствием. Недаром после моих слов, возвестивших старой маркизе час освобождения, ее лицо приняло выражение благодарности, относившейся ко мне, и главным образом радости. Глаза ее заблестели, как глаза Латюда в пьесе под заглавием «Латюд, или Тридцать лет тюрьмы», и грудь ее стала впивать морской воздух с той свободой дыхания, которая так прекрасно показана у Бетховена в «Фиделио», когда его узники могут наконец вдохнуть этот «живительный воздух». Что же касается старой маркизы, то я подумал, что ее губы, обрамленные усиками, коснутся моей щеки. «Как? Вы любите Шопена? Он любит Шопена, он любит Шопена!» — гнусавя, но со всею пылкостью воскликнула она; она также могла бы сказать: «Как? Вы знакомы и с госпожой де Франкто?» — с той разницей, что мои отношения с г-жой де Франкто были ей глубоко безразличны, тогда как мое знакомство с музыкой Шопена привело ее в своего рода артистический экстаз. Чрезмерного выделения слюны было уже недостаточно. Даже не попытавшись понять роли Дебюсси в восстановлении Шопена, она только почувствовала, что мое суждение было благоприятно. Музыкальный энтузиазм овладел ею. «Элоди! Элоди! Он любит Шопена! — грудь ее подымалась, и маркиза размахивала руками. — Ах! Я ведь чувствовала, что вы музыкант, — восклицала она. — Я понимаю, что вы, такой артист, любите это. Это так прекрасно!» И в голосе ее была такая каменистость, как будто, для того чтобы выразить свое восхищение Шопеном, она, подражая Демосфену, набрала полный рот камешков, которые покрывали пляж. Наконец настал момент прилива, распространившего свое действие даже и на вуалетку, которую она не успела отдернуть и которая поэтому промокла; наконец маркиза вышитым носовым платком вытерла слюну, брызгами которой ее усики оросились только благодаря мысли о Шопене.

— Боже мой, — сказала мне г-жа де Камбремер-Легранден, — мне кажется, моя свекровь запаздывает, она забыла, что у нас обедает мой дядя де Шнувиль. Да и Канкан не любит ждать. — Канкан — это для меня осталось непонятным, и я подумал, что речь идет, пожалуй, о собаке. Но что касается кузенов де Шнувиль, то дело было вот в чем. С годами у молодой маркизы притупилось то удовольствие, с которым она на этот лад, то есть глотая первый слог, произносила их имя. А между тем именно ради этого удовольствия она и вышла замуж. В других светских кругах, когда речь шла о Шенувилях, была привычка (по крайней мере в тех случаях, когда частице «де» предшествовало слово, оканчивающееся на гласный звук, ибо иначе пришлось бы опираться на слог «де», поскольку язык отказывается произносить: «Мадам д'Шнонсо») — жертвовать немым «е» именно в частице. Говорили: «Господин д'Шенувиль». У Камбремеров была обратная, но столь же властная традиция. В фамилии «Шенувиль» во всех случаях опускалось немое «е». Независимо от того, предшествовали ли фамилии слова «мой кузен» или «моя кузина», всегда говорилось: «де Шнувиль» и никогда «де Шенувиль». (Что касается отца этих Шенувилей, то его называли «notre oncle», ибо в Фетерне не дошли еще до такой изощренности, чтобы говорить «notre onk», как сказали бы Германты, нарочитая тарабарщина которых, заставлявшая их опускать согласные, придавать французский характер иностранным именам, была столь же трудна для понимания, как старофранцузский язык или какой-нибудь современный диалект.) В этом отношении всякое лицо, соприкасавшееся с семьей Камбремеров, получало предупреждение насчет Шенувилей, в котором мадмуазель Легранден-Камбремер в свое время не нуждалась. Однажды в гостях, услышав, как какая-то девушка говорит: «моя тетка д'Юзе», «мой дядя де Руан», она не сразу узнала знаменитые имена, которые привыкла произносить: «Юзес» и «Роан», она испытала удивление, неловкость и стыд, словно человек, увидавший перед собой на обеденном столе недавно изобретенный инструмент для еды, которым он еще не умеет пользоваться и который не решается пустить в ход. Но всю ночь, последовавшую за этим, и весь следующий день она в восторге повторяла «моя тетка Юзе», — с пропуском конечного «с», пропуском, который поразил ее накануне, но не знать о котором, как ей теперь казалось, было столь неприлично, что одной своей приятельнице, заговорившей с ней о каком-то бюсте герцогини д'Юзес, она ответила сердитым и высокомерным тоном: «Вы могли бы хоть произносить как следует: госпожа д'Юзе». С той поры она поняла, что в силу превращений, переживаемых субстанциями, которые состоят из элементов все более и более летучих, ее значительное и в свое время столь почтенным образом приобретенное богатство, которое она унаследовала от отца, безупречное образование, полученное ею, усердие, с которым она посещала Сорбонну — как лекции Каро, так и лекции Брюнетьера, а также концерты Ламу-ре, — все это, испаряясь и переходя в иные формы, должно когда-нибудь найти свое завершение в удовольствии говорить: «моя тетка д'Юзе». Это не исключало в ее представлении того, что она, по крайней мере в первое время после брака, будет поддерживать знакомство если не с теми приятельницами, которых она любила и которыми готова была пожертвовать, то с другими, которых она не любила и которым она хотела бы говорить (ведь ради этого она и вышла бы замуж): «Я представлю вас моей тетке д'Юзе», а когда она увидела, что такое родство вызывает слишком большие трудности: «Я представлю вас моей тетке де Шнувиль» и «Вы будете обедать у меня вместе с супругами Юзе». Брак с г-ном де Камбремером дал г-же де Легранден возможность произносить первую из этих фраз, но отнюдь не вторую, ибо круг, в котором вращались родители ее мужа, был не тот, который она представляла себе и о котором она продолжала мечтать. И вот, после того как она сказала мне про Сен-Лу (пользуясь для этого выражением Робера, ибо если я, беседуя с нею, применял выражения Легранден, то она, в силу какого-то противоположного внушения, отвечала мне на языке Робера, который — она этого не знала — он заимствовал от Рашели), прижав большой палец к указательному и полузакрыв глаза, как будто она рассматривала нечто безмерно тонкое, оказавшееся наконец достижимым для нее: «У него приятное свойство ума», — она стала восхвалять его с таким пылом, что можно было подумать, будто она влюблена в него (впрочем, утверждали, что прежде, находясь в Донсьере, Робер и был ее любовником), на самом же деле для того, чтобы я пересказал ему это и чтобы заключить такими словами: «Вы очень близки с герцогиней Германтской. Я болею, совсем не выезжаю, и мне известно, что она замыкается в кругу избранных друзей, а это, по-моему, очень хорошо, но я с ней очень мало знакома, зато знаю, что она женщина совершенно исключительная». Зная, что г-жа де Камбремер едва знакома с нею, и чтобы умалить себя и сравнять себя с нею, я обошел эту тему и ответил маркизе, что был знаком с ее братом, г-ном Легранденом. При этом имени она приняла столь же уклончивый вид, какой был и у меня, когда речь шла о г-же де Германт, но тут присоединилось и выражение недовольства, ибо она подумала, что я это сказал для того, чтобы унизить не себя, а ее. Или ее терзало отчаяние, что она — урожденная Легранден? Так, по крайней мере, утверждали сестры и свояченицы ее мужа, провинциальные аристократки, ни с кем не знакомые и никого не знавшие, завидовавшие уму г-жи де Камбремер, ее образованию, ее богатству и тому физическому обаянию, которое было у нее до того, как она заболела. «Вот о чем она думает, вот что убивает ее», — замечали эти злые женщины, едва только им случалось заговорить о г-же де Камбремер — все равно с кем, но чаще всего с каким-нибудь плебеем, которому, если он был глуп и самодоволен, они, подчеркивая постыдность низкого происхождения, сильнее давали почувствовать свою любезность по отношению к нему, или же, если он был робок и сообразителен и принимал их слова на свой счет, они таким образом, как бы хорошо ни принимали его, наносили к своему удовольствию косвенное оскорбление. Но что касается свояченицы этих дам, то они ошибались. Быть урожденной Легранден — это мучило ее тем меньше, что она уже утратила и воспоминание об этом. То, что я его воскресил, задело ее, и она замолкла, как будто не поняла, не считая необходимым ни уточнять, ни даже подтверждать высказанное мною.

— Наши родные — не главная причина краткости нашего визита, — сказала мне старая госпожа де Камбремер, которая, вероятно, в большей мере, чем ее невестка, была пресыщена удовольствием говорить: «Шнувиль». — Но, чтобы не утомлять вас слишком большим числом гостей, наш спутник, — это она сказала, указывая на адвоката, — не решился привести сюда свою жену и своего сына. Они в ожидании нас гуляют по пляжу, и теперь они, верно, уже заскучали. — Я попросил более точно описать мне их и поспешил их привести. У жены было круглое лицо, напоминавшее некоторые цветы из семейства лютиковых, а в углу глаза — довольно большая бородавка. А так как людские поколения сохраняют родовые черты, подобно семействам растительного мира, то и на лице сына, так же как и на блеклом лице матери, под глазом набухала бородавка, которая могла бы служить отличительным признаком при определении данной разновидности. Мои заботы о его жене и сыне тронули адвоката. Он проявил интерес к вопросу о моем пребывании в Бальбеке. «Вы, должно быть, чувствуете себя здесь немного чужим: ведь здесь в большинстве иностранцы». И, говоря это, он смотрел на меня, ибо, сам не любя иностранцев, хотя многие из них и являлись его клиентами, он желал удостовериться, что я не враждебен его ксенофобии, иначе он отступил бы и сказал бы: «Разумеется, госпожа X. очаровательная женщина. Весь вопрос в принципе». Так как в ту пору я не имел никакого мнения об иностранцах, то и не выразил неодобрения, и он почувствовал уверенность в себе. Он дошел до того, что пригласил меня навестить его как-нибудь в Париже, взглянуть на его собрание картин Ле Сиданера и завлечь с собою Камбремеров, с которыми он, очевидно, считал меня близким. «Я приглашу вас вместе с Ле Сиданером, — сказал он мне, уверенный, что жить я теперь буду одним лишь ожиданием этого благословенного дня. — Вы увидите, какой он чудесный человек. А картины его приведут вас в восторг. Конечно, я не могу соперничать с знаменитыми коллекционерами, но мне кажется, что у меня больше всего его любимых полотен. Вам после Бальбека это будет тем более интересно, что все это — марины, по крайней мере в большинстве своем». Жена и сын, снабженные бородавками, сосредоточенно слушали. Чувствовалось, что их дом в Париже — своего рода храм, воздвигнутый Ле Сиданеру. Этого рода храмы не бесполезны. Когда божество начинает сомневаться в себе, то трещины, которые появились в его воззрениях на самого себя, ему легко бывает заткнуть с помощью непреложных свидетельств людей, посвятивших свою жизнь его творчеству.

По знаку своей невестки г-жа де Камбремер собралась встать и сказала мне: «Если уж вы не хотите пожить в Фетерне, то не захотите ли, по крайней мере, приехать позавтракать как-нибудь на неделе, завтра, например?» И, чтобы склонить меня к решению, она от полноты доброжелательства прибавила: «Вы снова встретитесь с графом де Кризенуа», с которым я не мог встретиться снова по той простой причине, что прежде ни разу его не встречал. Она хотела уже прибегнуть и к новым приманкам, чтобы прельстить меня их блеском, как вдруг внезапно остановилась. Председатель суда, который на пути домой узнал, что она в гостинице, сперва угрюмо разыскивал ее повсюду, потом поджидал ее и наконец, притворившись, что встретил ее случайно, явился засвидетельствовать ей свое почтение. Я понял, что г-жа де Камбремер не стремилась распространять на него приглашение к завтраку, с которым обратилась ко мне. А между тем он знал ее с более давних пор, чем я, будучи в течение многих лет одним из тех завсегдатаев дневных фетернских сборищ, что вызывали во мне такую зависть во время моего первого пребывания в Бальбеке. Но давность — это не главное для светских людей. И приглашения на завтрак они охотнее приберегают для новых знакомых, еще возбуждающих их любопытство, в особенности если их появлению предшествует полная теплоты и обаяния характеристика, вроде той, которую дал мне Сен-Лу. Госпожа де Камбремер решила, что председатель суда не должен был слышать ее слов, сказанных мне, но, чтобы заглушить угрызения совести, она вступила с ним в самый любезный разговор. В сиянии солнечных лучей, заливавших на горизонте побережье Ривбеля, обычно невидимое отсюда, до нас донесся, почти неотделимый от лучезарной лазури, возникая как бы из воды, розовый, серебристый, неуловимый колокольный звон, возвещавший Ang'elus где-то в окрестностях Фетерна. «Это тоже словно из «Пелеаса», — заметил я, обращаясь к г-же де Камбремер-Легранден. — Вы ведь знаете, какую сцену я имею в виду». — «Еще бы, конечно знаю», — но на самом деле «не знаю, не знаю совершенно» — вот что говорили и ее голос, и ее лицо, на которые никакое воспоминание не накладывало сейчас своей печати, и ее улыбка, лишенная всякой опоры, повиснувшая в воздухе. Старая маркиза не могла прийти в себя от удивления, что колокола могут быть слышны здесь, и поднялась, вспомнив о том, который час. «Да, — сказал я, — в самом деле из Бальбека обычно тот берег не виден, да и не слышен. Надо думать, погода изменилась и вдвое расширила горизонт. Если только не предположить, что эти колокола зовут именно вас, — ведь вот я вижу, вы из-за них собрались уходить; вам они заменяют колокол, призывающий к обеду». Председатель суда, мало чувствительный к колоколам, украдкой посматривал на мол, где сегодня, к его отчаянию, было столь мало народу. «Вы настоящий поэт, — сказала мне г-жа де Камбремер. — Чувствуется, что у вас такая артистическая натура. Приезжайте, я буду вам играть Шопена», — прибавила она таким хриплым голосом, словно во рту у нее перекатывались валуны, и с экстатическим видом подняла руки. Затем наступило слюноиспускание, и старушка инстинктивно отерла носовым платком редкую — на так называемый американский лад — щетинку своих усиков. Председатель суда невольно оказал мне очень большую услугу, схватив маркизу под руку, чтобы вести ее к ее экипажу, ибо известная доля вульгарности, решительности и вкуса к показным жестам диктуют поведение, на которое у иных и не хватает решимости, но которое производит в свете далеко не отрицательный эффект. Впрочем, у него была к этому привычка более долголетняя, чем у меня. Я, хоть и благословляя его, не осмеливался последовать его примеру и шел рядом с г-жой де Камбремер-Легранден, которая захотела посмотреть, что за книгу я держу в руке. Имя г-жи де Севинье вызвало у нее гримасу, и, воспользовавшись словом, которое попадалось ей в кое-каких газетах, но которое в устной речи, в женском роде, да еще в применении к писателю XVIII века производило причудливое впечатление, она спросила меня: «Вы в самом деле считаете ее эстеткой?» Маркиза сказала выездному лакею адрес кондитерской, куда ей нужно было заехать, прежде чем возвращаться домой по дороге, розовой от вечерней пыли, вдоль которой, наподобие горных вершин, синели расположенные уступами береговые камни. Своего старого кучера маркиза спросила, достаточно ли было тепло той лошади, которая отличалась зябкостью, и не болело ли у другой копыто. «Я напишу вам насчет того, о чем мы условились, — сказала она мне вполголоса. — Я видела, вы с моей невесткой разговаривали о литературе, она очаровательна, — прибавила она, хотя и не думала этого, а просто потому, что усвоила — и по доброте своей сохранила — привычку говорить это, чтобы не могло казаться, будто сын ее женился ради денег. — И потом, — восторженно прибавила она, в последний раз приводя в движение свои челюсти, — она такая аррртисстка». Затем, качая головой и поднимая ручку своего зонтика, она села в экипаж, который и унес ее по улицам Бальбека, обремененную атрибутами священнодействия, словно старика-епископа, совершающего объезд.

— Она пригласила вас на завтрак, — строго сказал мне председатель суда, когда экипаж был уже в отдалении и я шел домой с моими приятельницами. — Мы в натянутых отношениях. Она считает, что я недостаточно внимателен. Господи, со мной легко ужиться. Если требуется мое присутствие, я уж всегда тут как тут: «рад стараться». Но они пожелали накинуть на меня ярмо. О! В таком случае, — это он прибавил с хитрым видом и подняв палец, словно что-то распознавая и доказывая, — я не мог позволить. Это значило посягать на мою свободу во время каникул. Я вынужден был сказать: «Довольно». Вы как будто очень хороши с нею. Когда вам будет столько же лет, сколько мне, вы увидите, что за пустая это вещь — свет, и пожалеете, что придавали такое значение этим пустякам. Ну, я пойду пройтись перед обедом. До свиданья, дети, — крикнул он во весь голос, как будто отошел уже на пятьдесят шагов.

Роземонда и Жизель, когда я попрощался с ними, увидели с удивлением, что Альбертина остановилась и не идет за ними. «Ну, Альбертина, что же ты, знаешь, который час?» — «Идите домой, — властно сказала она им. — Мне надо с ним поговорить», — прибавила она, с покорным видом указывая на меня. Роземонда и Жизель посмотрели на меня, проникнутые новым для них почтением ко мне. Я наслаждался, чувствуя, что даже с точки зрения Роземонды и Жизели я, хоть на миг, стал для Альбертины чем-то более важным, чем время возвращаться домой, чем ее подруги, и даже мог иметь с нею серьезные секреты, в которые их невозможно было посвящать. «Так разве мы не увидим тебя сегодня вечером?» — «Не знаю, это будет зависеть от него. На всякий случай — до завтра». — «Поднимемся в мою комнату», — сказал я ей, когда подруги ее удалились. Мы сели в лифт; она хранила молчание перед лифтером. Привычка, вынуждающая людей зависимых прибегать к личному наблюдению и к дедукции как к средству, чтоб узнать всякие дела господ, этих странных людей, разговаривающих друг с другом, но не обращающихся к ним, развивает у «служащих» (как лифтер называл прислугу) способность к отгадыванию более сильную, чем у «хозяев». Наши органы атрофируются или же, напротив, крепнут, а иногда становятся более тонкими — смотря по тому, растет ли или уменьшается надобность в них. С тех пор, как существуют железные дороги, необходимость, не позволяющая нам опаздывать на поезд, научила нас брать в расчет даже минуты, меж тем как древние римляне, у которых не только астрономические познания были более приблизительны, но и жизнь была менее тороплива, едва имели точное представление о часах, не говоря уже о минутах. Лифтер недаром понял и собирался рассказать своим товарищам, что Альбертина и я были чем-то озабочены. Но говорил он без умолку, потому что был бестактен. Однако на лице лифтера, вместо привычного для него выражения дружелюбия и радости, вызванной, видимо, тем, что ему приходится поднимать меня на своем лифте, была теперь написана какая-то необыкновенная подавленность и тревога. Не зная ее причины и желая отвлечь от нее его мысли, я, хоть и был гораздо больше озабочен Альбертиной, сказал ему, что даму, которая только что уехала, зовут маркизой де Камбремер, а не де Камамбер. В коридоре этажа, перед которым мы находились в ту минуту, я заметил отвратительно-уродливую горничную, которая несла подушку и почтительно поклонилась мне, надеясь на подачку при отъезде. Мне хотелось бы знать, та ли это, которую я так желал в вечер моего первого приезда в Бальбек, но мне никогда не удалось добиться какой-либо уверенности на этот счет. Лифтер, с чистосердечием, присущим большинству лжесвидетелей, стал клясться мне, что маркиза просила доложить о ней именно как о маркизе де Камамбер. И в сущности говоря, было вполне естественно, что ему послышалось имя, которое он уже знал. А так как, кроме того, насчет аристократии и характера фамилий, с которыми связываются титулы, у него были весьма смутные представления, свойственные также многим лицам, которые отнюдь не являются лифтерами, фамилия Камамбер представилась ему тем более правдоподобной, что сыр, носящий такое же название, пользуется всеобщей известностью, и не приходилось удивляться, что эта столь блестящая репутация легла в основу маркизата, если только не предположить, что сыр был обязан маркизату своей знаменитостью. Тем не менее, поскольку он видел, что я не желаю показывать своим видом, будто ошибся, и поскольку он знал, что господам приятно, когда исполняются самые ничтожные их прихоти и на веру принимается самая очевидная ложь, он, как исправный слуга, обещал мне говорить отныне: «Камбремер». Правда, ни один лавочник в городе и ни один крестьянин в окрестностях, где фамилия и личность Камбремеров были хорошо известны, никогда не мог бы сделать такую ошибку, как лифтер. Но персонал бальбекского Гранд-отеля был не местного происхождения. Так же как и весь инвентарь, он был вывезен прямо из Биаррица, Ниццы и Монте-Карло, откуда одна часть его была направлена в Довиль, другая — в Динар, а третья сохранена для Бальбека.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: