Пруст Марсель
Шрифт:
— Но меня уверяли, что в Остенде они купались в королевской кабине.
— Конечно! Ею можно пользоваться за двадцать франков. Вы можете нанять ее, если это вам доставляет удовольствие. А я достоверно знаю, что он просил аудиенции у короля, и тот дал ему знать, что его не касается этот марионеточный царек.
— А-а, право, это интересно! Ведь есть же такие люди!..
И наверно, все это оказалось бы правдой, но была тут и досада, ибо для большей части этой толпы они были всего лишь добропорядочные буржуа, незнакомые с этими расточительными королем и королевой, и эта досада приводила нотариуса, председателя, старшину, когда им случалось повстречать на пути то, что они называли маскарадом, в самое дурное расположение духа и заставляла их громко высказывать свое негодование, известное их приятелю метрдотелю, который, будучи вынужден угождать царственной чете, более щедрой, чем бесспорной, и принимая от нее заказы, в то же время, однако, многозначительно подмигивал своим старым клиентам. Может быть, та же досада, вызванная опасением, что их сочтут менее блестящими, чем они есть на самом деле, и они не смогут дать понять, насколько выше они стоят, была в известной мере причиною прозвища «красавец», данного ими молодому хлыщу, сыну крупного промышленника, чахоточному прожигателю жизни, который каждый день появлялся в новом пиджаке, с орхидеей в петлице, пил за завтраком шампанское и отправлялся, бледный, невозмутимый, с равнодушной улыбкой на губах, в казино и бросал на стол, где играли в баккара, огромные суммы, которые «средства не позволяли ему проигрывать», как об этом с видом осведомленного человека нотариус рассказывал председателю, жена которого знала «из достоверных источников», что этот юноша во вкусе «конца века» смертельно огорчает своих родителей.
С другой стороны, по адресу одной старой дамы, богатой и титулованной, старшина адвокатов и его друзья изощрялись в неиссякаемых сарказмах только потому, что она ездила не иначе, как со всей своей прислугой. Каждый раз, как в столовой во время обеда или завтрака она попадалась на глаза жене нотариуса и жене председателя суда, они нагло осматривали ее в лорнет, столь же тщательно и недоверчиво, как если бы она была блюдом с пышным названием, но подозрительным на вид, которое, после того как внимательное наблюдение дает неблагоприятный результат, отстраняют жестом и с гримасой отвращения приказывают унести.
Этим, конечно, жёны нотариуса, старшины и председателя только хотели показать, что если им и недостает кой-чего — вроде некоторых привилегий старой дамы и знакомства с нею, — то это происходит не в силу невозможности, а в силу их нежелания. Но под конец они и сами себя убедили в этом; и это умерщвление в себе всякого желания, всякого любопытства к формам незнакомой жизни, надежды понравиться другим, уступившей место деланному презрению и искусственной веселости, имело для этих женщин то неудобство, что под видимостью довольства скрывалась досада и что им непрестанно приходилось лгать самим себе, — два условия, мешавших их счастью. Но, наверно, все в этой гостинице делали то же самое, что и они, хотя и в иной форме, и приносили в жертву если не самолюбию, то по крайней мере известным принципам своего воспитания и своим умственным привычкам то чудесное волнение, которое чувствуешь, приобщаясь к незнакомой доселе жизни. Конечно, микрокосм, в котором замыкалась старая дама, не был отравлен ядовитыми колкостями, как тот кружок, где в ярости издевались над другими жёны нотариуса и председателя суда. Напротив, он был полон благоухания — тонкого и старинного, но все же не менее искусственного. Ибо, в сущности, стараясь пленить других, привлечь к себе загадочную симпатию новых людей и сама обновляя себя ради этого, старая дама нашла бы в этом, вероятно, особую прелесть, неведомую человеку, удовольствие которого — посещать людей только своего круга и напоминать себе, что, поскольку нет ничего лучше этого круга, следует пренебрегать презрением других, плохо осведомленных о нем людей. Может быть, она чувствовала, что если бы она появилась в бальбекском Гранд-отеле никому не известная, то ее черное шерстяное платье и вышедший из моды чепчик вызвали бы улыбку у какого-нибудь кутилы, который, развалившись в своей качалке, пробормотал бы: «Побируха!» — или даже у какого-нибудь солидного мужчины, сохранившего, как председатель, в обрамлении седеющих бакенбард свежее лицо и светящиеся умом глаза, что ей нравилось, который тотчас же направил бы на это необычайное явление увеличительные стекла супружеского лорнета; может быть, бессознательный страх перед этой первой минутой, короткой, правда, но от этого не менее жуткой — как то мгновение, когда мы бросаемся в воду вниз головой, — заставлял эту даму посылать вперед слугу, осведомлявшего гостиницу о ее личности и обыкновениях, а затем, кладя конец приветствиям управляющего с поспешностью, в которой было больше робости, чем гордости, направляться в отведенную ей комнату, где собственные занавески, сменявшие те, что висели здесь на окнах, ширмы, фотографии так плотно ограждали ее стеной привычек от прочего мира, к которому ей пришлось бы приспособляться, что путешествовала не столько она, сколько ее домашняя обстановка, которой она не покидала…
С этих пор, поместив между собою, с одной стороны, и служащими гостиницы и поставщиками — с другой, своих слуг, вместо нее соприкасавшихся с этими новыми людьми и поддерживавших вокруг своей госпожи привычную атмосферу, оградив себя от приезжих своими предрассудками, равнодушная к неблагоприятному впечатлению у людей, которых ее приятельницы не стали бы принимать, она продолжала жить в своем кругу, ведя переписку с этими приятельницами, помня о своем положении, искренно убежденная в его значительности, в достоинстве своих манер, в превосходстве своей вежливости. И каждый день, когда она спускалась вниз, чтобы совершить прогулку в своей коляске, ее горничная, которая несла за нею вещи, ее выездной лакей, шедший впереди, были словно часовые, которые, стоя у дверей посольства, украшенного флагом своей страны, обеспечивают ему на чужой земле преимущества его экстерриториальности. В день нашего приезда она не выходила из своей комнаты до середины дня, и мы не видели ее в столовой, куда управляющий провел нас к завтраку, опекая нас, так как мы были новички, словно унтер-офицер, ведущий новобранца к полковому портному, чтобы обмундировать его; но зато очень скоро нам довелось увидеть некоего дворянчика и его дочь, принадлежавших к захудалому, но очень древнему роду из Бретани, г-на де Стермарья и м-ль де Стермарья, за стол которых нас посадили, думая, что они не вернутся раньше вечера. Так как они приехали в Бальбек лишь затем, чтобы видеться со своими знакомыми, владельцами окрестных замков, то, получая все время приглашения и сами принимая гостей, они в столовой гостиницы проводили ровно столько времени, сколько было нужно. Именно их чванство ограждало их от всякой человеческой симпатии, от всякого интереса к окружавшим их незнакомцам, среди которых г-н де Стермарья сидел с тем леденяще-отчужденным, озабоченным, суровым, педантичным и недоброжелательным видом, какой в железнодорожном буфете бывает у пассажиров, которые никогда друг друга не видели и не увидят и с которыми не может быть других отношений, кроме стремления охранить от них своего холодного цыпленка и свой угол в вагоне. Мы только что сели за завтрак, как нас попросили встать из-за стола по приказанию г-на де Стермарья, который вернулся в гостиницу и без малейшего намека на извинение по нашему адресу во всеуслышание попросил метрдотеля, чтобы подобная ошибка не повторялась, так как ему неприятно, что «люди, которых он не знает», занимают его стол.
И, конечно, в чувствах, побуждавших некую актрису (впрочем, более известную своей элегантностью, своим остроумием, своими прекрасными коллекциями немецкого фарфора, чем теми несколькими ролями, которые она сыграла в Одеоне), ее любовника, очень богатого молодого человека, ради которого она и работала над собой, и двух видных мужчин из аристократии жить сплоченной, отдельной кучкой, путешествовать не иначе как вместе, а здесь, в Бальбеке, садиться за завтрак в очень поздний час, когда все остальные уже успевали кончить, проводить весь день в своей гостиной за игрой в карты, вовсе не было недоброжелательства, а только требования особого вкуса, который удовлетворяло лишь известного рода остроумие, известные тонкости хорошей кухни, вследствие чего они находили удовольствие только в совместной жизни, в совместных завтраках и обедах и сочли бы невыносимой жизнь среди людей непосвященных. Даже сидя за обеденным или карточным столом, каждый из них ощущал потребность сознавать, что в сидящем напротив сотрапезнике или партнере таится потенциальная и не находящая себе применения осведомленность, позволяющая ему обнаружить подделку в вещах, которые служат украшением стольких парижских квартир под видом подлинного «Средневековья» или «Возрождения», и что он во всех смыслах обладает общими с ними критериями различения добра и зла. Разумеется, то особое бытие, в которое были погружены друзья, повсюду желавшие пребывать в нем, заявляло о себе в такие минуты, за обедом или во время игры, лишь каким-нибудь необычным и забавным восклицанием, нарушавшим тишину, или же тем прелестным новым платьем, которое молодая актриса надевала к завтраку или для игры в покер. Но окутывая их привычками, знакомыми им в совершенстве, это бытие в достаточной мере ограждало их от загадок окружающей жизни. В течение долгих послеполуденных часов море было для них словно картиной приятного тона, висящей в будуаре богатого холостяка, и только в промежутках между ходами кто-нибудь из игроков, когда ему нечего было делать, поднимал на него глаза, чтобы сделать заключение о погоде или о времени дня и напомнить другим, что их уже ждет чай. А вечером они обедали не в гостинице, где электрический свет бил ключом и заливал своими потоками обширную столовую, так что она становилась чем-то вроде огромного волшебного аквариума, за стеклянной стеной которого собиралось рабочее население Бальбека, рыбаки и семьи бедных мещан, оставаясь невидимыми благодаря темноте и приникнув к самому окну, чтобы посмотреть на исполненную роскоши, колыхающуюся в золотом водовороте жизнь этих людей, столь же необыкновенную в глазах бедняков, как жизнь рыб или странных моллюсков (большой социальный вопрос: всегда ли стеклянная стена будет ограждать пир этих редкостных животных и не придут ли неведомые люди, которые жадно глядят из темноты, выловить их из аквариума и съесть). А тем временем в этой толпе, застывшей на месте и тонувшей во мраке, стоял, быть может, какой-нибудь писатель, какой-нибудь любитель человеческой ихтиологии, который, следя за тем, как смыкаются челюсти старух-чудовищ, только что проглотивших кусок пищи, тешился тем, что относил их к различным породам, определял их врожденные черты, а также и черты, приобретенные в течение жизни, благодаря которым старая сербка с выпяченным вперед ртом, напоминавшая огромную морскую рыбу, только потому, что с самого детства она жила в пресных водах Сен-Жерменского предместья, ест салат совсем словно какая-нибудь Ларошфуко.
В этот час можно было видеть троих мужчин, одетых в смокинги и поджидающих даму, которая вскоре, хоть и с опозданием, являлась к ним, почти каждый раз в новом платье и шарфе, выбранном по вкусу ее любовника, выходя из кабинки лифта, вызванного ее звонком, словно из коробки для игрушек. И все четверо, считая, что интернациональная диковина, воздвигнутая в Бальбеке в виде отеля, насадила скорее роскошь, нежели хороший стол, садились в карету и отправлялись за полмили отсюда в маленький ресторан, пользовавшийся большой известностью, где они с поваром пускались в бесконечное обсуждение меню и способа приготовления кушаний. Обсаженная яблонями дорога, начинавшаяся от Бальбека, была для них только расстоянием, которое они смутно отличали в темноте ночи от того пути, что отделял их парижские квартиры от Английского кафе или Тур-д'Аржан, и которое надо было миновать, чтобы попасть в изысканный маленький ресторан, где друзья богатого молодого человека с завистью смотрели на его любовницу, одетую с таким вкусом, меж тем как ее шарф развевался, словно благоуханный и мягкий покров, отделяя это маленькое общество от всего мира.
К несчастью, я был совсем не таков, как все эти люди, и не находил себе покоя. Мнение многих из них заботило меня; мне не хотелось бы, чтобы о моем существовании не знал тот мужчина с низким лбом, со взглядом, блуждающим между шорами предрассудков и воспитания, местный аристократ, который был не кто иной, как зять Леграндена, приезжавший иногда в гости в Бальбек и каждое воскресенье, когда он и его жена давали свои garden parties, [32] сильно опустошавший гостиницу, так как один или двое из ее обитателей получали приглашения на эти празднества, остальные же, чтобы не подать виду, что их не пригласили, выбирали именно этот день для дальних поездок. Впрочем, ему был оказан весьма дурной прием при его первом появлении в гостинице, когда персонал, только что прибывший из Биаррица, еще не знал его. Он не только не одевался в белую фланель, но, по старому французскому обыкновению и по незнанию жизни отелей, входя в вестибюль, где были и женщины, снял шляпу в самых дверях, вследствие чего управляющий даже и не дотронулся до своей в знак приветствия, полагая, что это, должно быть, человек самого скромного происхождения, один из тех, кого он называл людьми, «вышедшими из низов». Одна только жена нотариуса ощутила влечение к этому новому лицу, благоухавшему всей напыщенной пошлостью «человека из общества», и объявила с непогрешимой проницательностью и с безапелляционным авторитетом, как особа, которой известны все тайны высшего общества Ле-Мана, что в нем чувствуется человек самый утонченный, безукоризненно воспитанный, стоящий выше всего того, что можно встретить в Бальбеке, и недоступный, как ей казалось, пока она не получила к нему доступа. Это благоприятное суждение, высказанное ею о зяте Леграндена, было, пожалуй, обусловлено его бесцветной наружностью, отнюдь не способной вызвать смущение, а может быть, и тем, что в этом дворянине-фермере с замашками пономаря она уловила тайные признаки родного ей клерикализма.
32
приемы гостей в саду (англ.).
Хотя мне и стало известно, что молодые люди, каждое утро проезжавшие верхом мимо гостиницы, были сыновья какого-то подозрительного владельца магазина модных вещей, с которым мой отец никогда не согласился бы познакомиться, «курортная жизнь» превращала их, в моих глазах, в конные статуи полубогов, и в лучшем случае я мог надеяться, что они никогда даже не удостоят взглядом бедного юношу, каким я был, уходившего из столовой гостиницы только для того, чтобы посидеть на песке. Мне хотелось возбудить симпатию к себе даже в авантюристе, выдававшем себя за короля пустынного острова Океании, даже в туберкулезном молодом человеке, который, как мне нравилось думать, таил под наглой внешностью душу робкую и нежную и, может быть, мне одному расточил бы сокровища своей нежности. Впрочем (в противоположность тому, что принято говорить о знакомствах, начавшихся во время путешествия), поскольку общество людей, с которыми вас видят вместе где-нибудь на пляже, куда иногда ездят из года в год, придает вам совершенно своеобразное значение в настоящей светской жизни, — нет ничего такого, что не только не избегалось бы в Париже, но, напротив, не поддерживалось бы с такой внимательностью, как знакомства, завязавшиеся на морском курорте. Меня заботило, что могут думать обо мне все эти временные и местные знаменитости, которые, благодаря моей способности воображать себя в роли других людей и воссоздавать их душевное состояние, занимали в моих глазах не то положение, какое у них было в действительности, например в Париже, — может быть, весьма ничтожное, — а то, которое они себе сами приписывали и которое, по правде говоря, на самом деле принадлежало им в Бальбеке, где отсутствие общего масштаба придавало им своего рода значительность и особый интерес. Увы, ничье презрение не было для меня здесь мучительнее, чем презрение г-на де Стермарья.