Пруст Марсель
Шрифт:
— Кажется, в этом замке собраны бюсты всех прежних владетелей Германта?
— Да, великолепное зрелище, — с иронией сказал Сен-Лу. — Между нами говоря, я считаю, что все это несколько смешно. Но в Германте — а это уж несколько интереснее! — есть очень трогательный портрет моей тетки, работы Карьера. Прекрасно, точно Уистлер или Веласкес, — прибавил Сен-Лу, который в своем рвении неофита не всегда очень точно соблюдал иерархию величин. — Есть там и потрясающие картины Гюстава Моро. Моя тетка, племянница вашей приятельницы, госпожи де Вильпаризи, была воспитана ею и вышла замуж за своего двоюродного брата, который тоже приходится племянником моей тетке Вильпаризи, теперешнего герцога Германтского.
— Так кто же ваш дядя?
— Он носит титул барона де Шарлюса. По правилам, после смерти моего двоюродного деда дядя Паламед должен был принять титул принца де Лом, принадлежавший его брату перед тем, как он стал герцогом Германтским, — ведь в этой семье имена меняются, как сорочки. Но у моего дяди на все это особые взгляды. А так как он находит, что теперь несколько злоупотребляют титулами итальянских герцогов, испанских грандов и т. д., и несмотря на то, что он мог выбирать между четырьмя или пятью княжескими титулами, он сохранил титул барона де Шарлюса ради протеста и с нарочитой простотой, в которой есть большая доля гордости. «В наше время, — говорит он, — все — князья, надо же чем-нибудь отличаться от других; я приму княжеский титул, когда соберусь путешествовать инкогнито». По его мнению, нет титула более древнего, чем титул барона де Шарлюса; чтобы доказать, что он древнее титула баронов Монморанси, которые неправильно называли себя первыми баронами Франции, в то время как они были только первыми баронами Иль-де-Франса, где находился их лен, дядя мой на целые часы и с большим удовольствием пустится в объяснения, потому что, хоть он и очень тонкий, очень одаренный человек, однако считает это вполне современной темой для разговора, — сказал с улыбкой Сен-Лу. — Но так как я на него не похож, вам не удастся втянуть меня в разговор о генеалогии, потому что нет ничего более скучного, более отжившего; право, жизнь слишком коротка.
Теперь в этом жестком взгляде, который заставил меня обернуться, когда я проходил мимо казино, я узнал тот самый взгляд, который был устремлен на меня в Тансонвиле, в тот миг, когда г-жа Сван позвала Жильберту.
— А в числе многочисленных любовниц, которые, как вы мне говорили, были у вашего дяди, господина де Шарлюса, не было ли госпожи Сван?
— О, отнюдь нет! То есть он большой друг Свана и всегда очень защищал его. Но никогда не было речи о том, что он любовник его жены. В свете вы бы вызвали большое удивление, если бы дали понять, что так думаете.
Я не решился ему ответить, что в Комбре я вызвал бы гораздо большее удивление, если бы дал понять, что этого не думаю.
Моя бабушка была очарована г-ном де Шарлюсом. Правда, он придавал исключительную важность всяким вопросам о происхождении и положении в свете, и бабушка заметила это, но без той суровости, в которую обыкновенно входит тайная зависть и раздражение, что другой пользуется преимуществами, заманчивыми, но недостижимыми для нас. Так как, напротив, моя бабушка, довольная своей судьбой и отнюдь не жалевшая о том, что ей не приходится жить в более блестящем обществе, руководилась лишь своим умом, отмечая недостатки г-на де Шарлюса, то о дяде Сен-Лу она говорила с той спокойной улыбающейся благосклонностью, почти симпатией, которой мы вознаграждаем объект наших бескорыстных наблюдений за доставляемое им удовольствие, тем более что на этот раз объектом был человек, притязания которого, по ее мнению, если и не законные, то по крайней мере занятные, довольно резко отличали его от людей, которых ей обычно приходилось видеть. Но эти аристократические предрассудки бабушка с такой легкостью прощала главным образом за ум и чувствительность, по-видимому чрезвычайно сильно Развитые в г-не де Шарлюсе, в противоположность стольким светским людям, над которыми издевался Сен-Лу. Всё же дядя в отличие от племянника не пожертвовал этими предрассудками во имя высших интересов. Г-н де Шарлюс скорее примирял то и другое. Владея, как потомок герцогов Немурских и принцев Ламбальских, архивами, мебелью, гобеленами, портретами, писанными для его предков Рафаэлем, Веласкесом, Буше, имея право говорить, что, пробегая свои фамильные воспоминания, он посещает музей и великолепную библиотеку, барон, напротив, поднимал наследие аристократии на ту высоту, с которой племянник низверг все это. Пожалуй также, будучи менее склонен к философским рассуждениям, чем Сен-Лу, более скупой на слова, наблюдая людей с более реалистической точки зрения, он не желал пренебрегать существенными в их глазах элементами престижа, который, давая его фантазии бескорыстное наслаждение, в то же время нередко являлся сильнодействующим вспомогательным средством в его практических делах. Нерешенным остается спор между этим разрядом людей и теми, кто повинуется внутреннему идеалу, побуждающему их расстаться со своими преимуществами, чтобы всецело отдаться претворению идеала в жизнь, подобно живописцам и писателям, которые отказываются от своего мастерства; подобно народам, обладающим художественною культурой и приносящим ее в жертву современной пошлости, или народам воинственным, которые берут почин всеобщего разоружения; подобно правительствам с абсолютной властью, которые демократизируются и отменяют суровые законы. Причем весьма нередко действительность не вознаграждает их благородных усилий, ибо одни теряют свой талант, другие — свое вековое преобладание, пацифизм порою насаждает войны, а снисходительность усиливает преступность. Если в стремлениях Сен-Лу к искренности и к свободе нельзя было не видеть подлинного благородства, то, судя по внешним результатам, позволительно было радоваться отсутствию подобных стремлений у г-на де Шарлюса, который перевез к себе из особняка Германтов значительную часть прекрасной резной мебели, а не сменил ее, подобно своему племяннику, на обстановку в стиле модерн, на Лебуров или Гильоменов. Это, правда, не мешало тому, что идеал г-на де Шарлюса являлся весьма надуманным и — если только эти эпитеты могут быть приложены к слову идеал — столь же светским, сколь и художественным. В нескольких женщинах замечательной красоты и редкой образованности, чьи предки два века тому назад были славой и украшением старого режима, он находил изысканность и только в их обществе проводил время без скуки; конечно, его восхищение было искренно, но в значительной степени оно определялось целым рядом исторических и художественных реминисценций, вызванных их именами, подобно тому как воспоминания древности являются одной из причин наслаждения, какое испытывает ученый, читая оду Горация, может быть уступающую иным современным стихотворениям, которые оставили бы его равнодушным. По сравнению с хорошенькой мещанкой каждая из этих женщин была для него тем же, чем являются для нас, рядом с современным холстом, изображающим дорогу или свадьбу, те старинные картины, историю которых мы хорошо знаем, начиная с заказавших их Папы или короля и кончая разными лицами, владевшими ими по праву наследства или захвата, купившими их или получившими в дар и напоминающими нам о каком-нибудь историческом событии или по крайней мере о каком-нибудь исторически известном браке; таким образом, запас наших знаний придает им новую цену, заставляя живее почувствовать богатство нашей памяти или нашей эрудиции. Г-н де Шарлюс радовался, что предрассудки, аналогичные его собственным и не позволявшие этим знатным дамам водить знакомство с женщинами менее чистой крови, сохранили их нетронутыми для его культа со всем былым аристократизмом, как те фасады XVIII века, поддерживаемые плоскими колоннами розового мрамора, в которых и посейчас ничто не изменилось.
Г-н де Шарлюс восхвалял истинное благородство ума и сердца этих женщин, вкладывая таким образом в слово «благородство» двойной смысл, обманывавший его самого и являвшийся источником лживости этой незаконной концепции, этого искусственного сочетания аристократизма, возвышенных чувств и артистичности; но эта двойственность благородства таит в себе также соблазн, небезопасный для таких людей, как моя бабушка, которой показались бы слишком нелепыми более грубые и вместе с тем более невинные предрассудки аристократа, думающего только о родословных и больше ни о чем, но которая была беззащитна, как только ей приходилось сталкиваться с чем-нибудь, имеющим внешность интеллектуального превосходства, — до такой степени, что самыми счастливыми смертными она считала принцев, ибо их воспитателями могли быть Лабрюйер или Фенелон.
У Гранд-отеля трое Германтов расстались с нами, они шли завтракать к принцессе Люксембургской. В ту минуту, когда бабушка прощалась с г-жой де Вильпаризи, а Сен-Лу с бабушкой, г-н де Шарлюс, до сих пор не сказавший мне ни слова, несколько отступил назад и, поравнявшись со мной, проговорил: «Сегодня вечером я после обеда буду пить чай у моей тетушки Вильпаризи. Надеюсь, что вы и ваша бабушка не откажетесь сделать мне удовольствие и зайдете к нам». И он поспешил нагнать маркизу.
Хотя было воскресенье, перед гостиницей фиакров стояло не больше, чем в начале сезона. В частности, жена нотариуса считала, что слишком дорого каждый раз нанимать экипаж для того только, чтобы не ехать к Камбремерам, и просто оставалась у себя в комнате.
— Не больна ли госпожа Бланде? — спрашивали у нотариуса. — Ее не видно сегодня.
— У ней немного болит голова, жарко, да и эта гроза. Ей достаточно какого-нибудь пустяка; но я думаю, вы увидите ее уже сегодня вечером. Я посоветовал ей сойти вниз. Это ей может быть только полезно.
Я предполагал, что, приглашая нас к своей тетке, которую — как я не сомневался — он предупредил об этом, г-н де Шарлюс хотел загладить невежливость, проявленную по отношению ко мне во время утренней прогулки. Но когда, войдя в гостиную г-жи де Вильпаризи, я хотел поздороваться с ее племянником, сколько я ни вертелся вокруг него, пока он звонким голосом рассказывал какую-то довольно ядовитую историю про одного из своих родственников, мне не удалось поймать его взгляд; я решился сказать ему «здравствуйте», и довольно громко, чтобы напомнить ему о моем присутствии, но я понял, что он меня заметил, так как прежде даже, чем я успел раскрыть рот, в ту минуту, как я кланялся, я увидел два пальца, протянутые мне для пожатия, а сам он не повернулся и не прервал разговора. Он несомненно видел меня, но этого не показывал, и тут я заметил, что глаза его, никогда не останавливавшиеся на собеседнике, то и дело блуждают во всех направлениях, как глаза испуганного животного или же уличного торговца, который, зазывая покупателей и показывая свой запретный товар, не поворачивает голову, но то и дело шарит по сторонам глазами — не идет ли откуда-нибудь полиция. Однако я был несколько удивлен, заметив, что г-жа де Вильпаризи, обрадованная нашим приходом, как будто не ожидала нас; но удивился еще более, услышав, как г-н де Шарлюс сказал моей бабушке: «Ах, это прекрасная мысль, что вы решили прийти, это очаровательно, правда, тетя?» По-видимому, он заметил ее удивление, когда мы вошли, и, как человек, привыкший задавать тон, ноту «ля», решил, что превратит ее удивление в радость, если только покажет, что и сам испытывает эту радость, что это чувство и должно возбуждать наше появление. Расчет был правильный, так как г-жа де Вильпаризи, очень считавшаяся со своим племянником и знавшая, как трудно ему понравиться, вдруг словно обнаружила в моей бабушке новые достоинства, и ее приветливость оказалась неиссякаемой. Но я не понимал, как мог г-н де Шарлюс за несколько часов забыть о приглашении, таком лаконическом, но, по-видимому, таком нарочитом, таком обдуманном, с которым он обратился ко мне сегодня утром и которое теперь называл «прекрасной мыслью», пришедшей в голову моей бабушке, тогда как эта мысль целиком принадлежала ему. Повинуясь пристрастию к точности, которое мне было свойственно вплоть до того возраста, когда я понял, что, расспрашивая человека, мы все равно не поймем его истинного намерения и что обойти молчанием недоразумение, которое, вероятно, пройдет незамеченным, не столь рискованно, как проявить наивную настойчивость, я сказал ему: «Но вы ведь помните, мсье, не правда ли, что вы сами просили нас прийти сегодня?» Ни единым звуком, ни единым движением г-н де Шарлюс не показал, что он слышал мой вопрос. Увидев это, я повторил вопрос, как дипломат или как те повздорившие молодые люди, которые с неутомимым и тщетным усердием пытаются получить от противника объяснение, которого тот решил не давать. Г-н де Шарлюс опять не ответил мне. Мне показалось, что на его губах промелькнула улыбка человека, который с большой высоты судит о людях и о воспитании, ими полученном.
Так как он решительно отказывался от объяснения, я сам стал стараться придумать его, но ничего не достиг и колебался между несколькими догадками, из которых ни одна не могла быть правильной. Может быть, он не помнил или, может быть, я плохо понял то, что он сказал утром… Было более вероятно, что он из гордости не хотел показывать вида, будто пригласил людей, к которым относился пренебрежительно, и предпочел приписать им самим инициативу посещения. Но в таком случае, если он пренебрегал нами, то зачем ему так хотелось, чтобы мы пришли, вернее, чтобы пришла моя бабушка, так как из нас двоих он в течение этого вечера обращался только к ней и ни разу ко мне. Весьма оживленно беседуя с нею, а также с г-жой де Вильпаризи и точно спрятавшись за ними, как в глубине ложи, он довольствовался тем, что время от времени, отводя от них свой пытливо-пронзительный взгляд, останавливал его на моем лице, с таким серьезным и озабоченным видом, как если бы это была рукопись, которую трудно разобрать.