Пруст Марсель
Шрифт:
Вскоре по отношению к Сен-Лу, которого она обожала, ей пришлось испытать разочарование другого характера и менее жестокое: она узнала, что он республиканец. Хотя, рассуждая, например, о королеве португальской, Франсуаза называла ее с той фамильярностью, которая в народе является высшей формой уважения: «Амелия, Филиппова сестра», — она была роялисткой. Но вот маркиз — маркиз, который так поразил ее и все же стоял за республику, — казался ей чем-то невероятным. По этому поводу она проявляла такое же неудовольствие, как если бы я подарил ей коробочку, которую она приняла бы за золотую и горячо бы поблагодарила меня, а потом узнала от какого-нибудь ювелира, что золото накладное. Она тотчас же лишила Сен-Лу своего уважения, затем вскоре вернула его ему, сообразив, что, будучи маркизом де Сен-Лу, он не может быть республиканцем, что он только притворяется ради выгоды, потому что при нынешнем правительстве это может быть для него очень прибыльно. С этого дня ее холодность по отношению к нему, ее досада по отношению ко мне прекратились. И когда речь шла о Сен-Лу, она говорила: «Он — притворщик», — с широкой и доброй улыбкой, дававшей понять, что снова «уважает» его так же, как и в первый день, и что она его простила.
Между тем, напротив, искренность и бескорыстие Сен-Лу были безусловны, и эта большая моральная чистота, не будучи в силах обрести полного удовлетворения в столь эгоистическом чувстве, как любовь, а с другой стороны, обладая возможностью, не существовавшей, например, для меня, найти духовную пищу где-либо вовне, делала его действительно способным к дружбе в такой же мере, в какой я был не способен к ней.
Франсуаза не менее ошибалась насчет Сен-Лу, когда говорила, что он только делает вид, будто не презирает народ, но что это неправда и что стоит только посмотреть на него, когда он сердится на своего кучера.
Действительно, Роберу случалось иногда бранить его с известной резкостью, доказывавшей в нем сознание не столько различия, сколько равенства классов. «Но, — сказал он, отвечая на мой упрек в излишне строгом обращении с этим кучером, — зачем же мне притворяться и делать вид, что я вежлив с ним? Разве мы не равные? Разве он не так же близок мне, как мой дядя и двоюродные сестры? Вы как будто находите, что я должен оказывать ему особое внимание, как низшему! Вы рассуждаете, как аристократ», — с презрением добавил он.
Действительно, если и был класс, к которому он относился с предубеждением и с пристрастием, так это была аристократия, и насколько трудно было ему поверить в достоинства какого-нибудь светского человека, настолько легко соглашался он верить в достоинства простолюдина. Когда я заговорил с ним о принцессе Люксембургской, которую мы встретили, гуляя с его теткой, он сказал:
— Рыба, как все ей подобные. Впрочем, она — нечто вроде моей кузины.
Предвзято относясь к людям, которые бывали у него, сам он редко выезжал в свет, и та презрительность или враждебность, с которой он держался там, еще усиливала огорчение всех его близких по поводу его связи с «актрисой», связи, которую они считали пагубной для него и которая, в частности, по их мнению, развила в нем дух отрицания, опасный дух, сбила с пути, так что ему предстояло окончательно «опуститься». И многие легкомысленные обитатели Сен-Жерменского предместья бывали беспощадны, когда речь шла о любовнице Робера. «Кокотки занимаются своим ремеслом, они не лучше и не хуже, но эта — нет! Мы не простим ей! Она сделала слишком много зла человеку, которого мы любим». Конечно, он не первый попадался в сети. Но другие развлекались, как люди светские, продолжали думать о политике, обо всем, как люди светские. А его в семье считали «озлобленным». Семья не отдавала себе отчета в том, что для светских молодых людей, которые иначе остались бы чужды умственной культуре, грубы в своих привязанностях и были бы лишены всякой чуткости и вкуса, любовница часто является истинным учителем, а подобные связи — единственной школой морали, где они приобщаются к высшей культуре, где они научаются ценить бескорыстные отношения. Даже в простонародье (которое в смысле грубости так часто напоминает высший свет) женщина — более чувствительная, более чуткая, более праздная — выказывает интерес к известным проявлениям благородства, чтит известные ценности духовные и художественные, которые, хотя бы она и не понимала их, она ставит выше того, что мужчине кажется наиболее желанным, — денег, общественного положения. И вот если дело касается любовницы молодого клубмена, вроде Сен-Лу, или молодого рабочего (монтеры, например, являются теперь настоящими рыцарями), то любовник слишком восхищается ею, слишком чтит ее, чтобы не относиться с таким же восторгом и таким же почтением ко всему, что ценит и уважает она; и иерархия ценностей оказывается для него опрокинутой. Уже благодаря своему полу — она существо слабое, у ней бывают непонятные нервные состояния, которые, если бы они наблюдались у мужчины или даже у другой женщины, например у его тетки или двоюродной сестры, вызвали бы улыбку у этого здорового молодого человека. Но он не может смотреть равнодушно на страдания той, которую любит. Молодой аристократ, у которого, как у Сен-Лу, есть любовница, отправляясь с ней обедать в ресторан, привыкает класть себе в карман валериановые капли, которые могут ей понадобиться, он настойчиво и без всякой иронии наказывает официанту бесшумно закрывать двери, не ставить на стол сырой мох, так как у его подруги это может вызвать недомогание, никогда не испытанное им самим, составляющее для него особый сокровенный мир, в реальность которого она научила его верить, вызывающее в нем сострадание, несмотря на то, что оно для него неизвестно, возбуждающее жалость даже и тогда, когда оно затрагивает не ее, а других людей. Любовница Сен-Лу научила его — как первые монахи Средневековья научили христианский мир — жалеть животных, ибо сама она страстно любила их, никогда не отправляясь в путешествие без своей собаки, своих канареек, своих попугаев; Сен-Лу охранял их с материнской заботливостью и считал закоснело-грубыми людей, недобрых к животным. С другой стороны, эта актриса — или женщина, которую так называли, — независимо от того, была ли она умна, что для меня оставалось неизвестно, — приучая его находить скучным общество светских женщин и смотреть как на тяжкий труд на необходимость посещать вечера, предохранила его от снобизма и исцелила от легкомыслия. Если благодаря ей светские знакомства стали занимать в жизни юного ее любовника меньше места, чем в том случае, если бы он был обыкновенным светским человеком и тщеславие или выгода руководили бы его привязанностями, которые были бы отмечены печатью грубости, то любовница научила его вносить в них изысканность и благородство. Своим женским инстинктом, способным оценить в мужчине известные душевные качества, которых ее любовник, не будь ее, мог бы и не понять и над которыми стал бы смеяться, она всегда быстро отличала среди приятелей Сен-Лу того, кто действительно был к нему привязан, и отдавала ему предпочтение. Она умела внушить ему чувство благодарности к этому другу, побуждая его проявлять эту благодарность, обращать внимание на то, что доставляет ему удовольствие, и на то, что его огорчает. И вскоре Сен-Лу, уже больше не нуждаясь в ее указаниях, сам начал заботиться обо всем этом, и в Бальбеке, где ее не было, ради меня, которого она никогда не видела и о котором он, быть может, еще и не рассказывал в своих письмах, по собственному почину закрывал окно кареты, в которой мы ехали, уносил цветы, от которых мне становилось нехорошо, а когда перед отъездом ему надо было проститься с несколькими знакомыми, он устроился так, чтобы пораньше расстаться с ними и под самый конец побыть наедине со мной, подчеркнуть это различие между мной и ими, обойтись со мной иначе, нежели с прочими. Любовница открыла ему понимание невидимого, внесла серьезность в его жизнь, чуткость в его сердце, но все это ускользало от семьи, повторявшей в слезах: «Эта мерзавка убьет его, а пока что она его бесчестит». Правда, он, в конце концов, уже взял от нее все то хорошее, что она могла ему дать, и теперь она была для него только источником непрестанных страданий, так как почувствовала к нему отвращение и стала его терзать. В один прекрасный день она стала считать его глупым и смешным, потому что ее друзья, молодые писатели и актеры, уверили ее, что он глуп и смешон, и она, в свою очередь, повторяла сказанное ими с той страстностью и несдержанностью, которую мы проявляем всякий раз, когда воспринимаем извне и усваиваем взгляды и обыкновения, до сих пор совершенно неизвестные нам. Как и этим актерам, ей нравилось проповедовать, что между ней и Сен-Лу пропасть, потому что он совсем другой породы, что она интеллигентка, а он, что бы он ни говорил, — наследственный враг просвещения.
Такой взгляд казался ей глубоким, и она искала его подтверждения в самых незначительных словах, в малейших поступках своего любовника. Но когда эти же друзья вдобавок уверили ее и в том, что в обществе, столь неподходящем для нее, она губит те большие надежды, которые, по их словам, она подавала, что любовник в конце концов обесцветит ее, что, живя с ним, она разрушает свое артистическое будущее, к ее презрению присоединилась такая ненависть, как если бы он упорно стремился привить ей смертельную болезнь. Она старалась видеться с ним как можно реже, оттягивая момент окончательного разрыва, который лично мне казался весьма маловероятным. Сен-Лу приносил ей такие жертвы, что, во всяком случае, если только она не была пленительна (но он ни разу не пожелал показать мне ее карточку, говоря: «Во-первых, она не красавица, и потом, она плохо выходит на фотографии, это моментальные снимки, я сам их делал моим «Кодаком», и вы получили бы неверное представление о ней»), казалось неправдоподобным, чтоб она нашла другого человека, способного на такие же жертвы. Я считал, что и самое сильное желание составить себе имя, при отсутствии таланта, что мнение, всего только частное мнение, авторитетного для нас человека не могут (впрочем, не исключено, что по отношению к любовнице Сен-Лу это не имело места), даже для самой мелкой кокотки, являться мотивом более решающим, чем удовольствие загребать деньги. Сен-Лу, хотя и плохо понимавший, что происходит в уме его любовницы, не верил в полную искренность как ее несправедливых упреков, так и обещаний вечной любви, но временами смутно чувствовал, что она порвала бы с ним, если б могла; поэтому, побуждаемый, очевидно, инстинктом самосохранения своей любви, быть может более прозорливым, чем сам Сен-Лу, и проявляя житейские способности, уживавшиеся в нем с самыми слепыми порывами сердца, он отказался закрепить за ней капитал, занял огромные деньги, чтобы она ни в чем не терпела недостатка, но давал их только со дня на день. По всей вероятности, если она действительно предполагала порвать с ним, она спокойно выжидала, когда накопится «капитальчик», для чего при тех суммах, что давал ей Сен-Лу, требовался, правда, срок весьма небольшой, но все же позволявший моему новому другу продлить свое счастье — или несчастье.
Этот драматический период в их отношениях, который достиг теперь наиболее острого, наиболее мучительного для Сен-Лу момента, ибо она запретила ему оставаться в Париже, так как его присутствие выводило ее из себя, и заставила проводить отпуск в Бальбеке, поблизости от его гарнизона, — начался с вечера у одной из теток Сен-Лу, позволившей ему привести свою подругу, чтоб она в присутствии многочисленных гостей исполнила отрывки из символической пьесы, в которой она играла на одной из передовых сцен и увлечение которой ей удалось внушить и ему.
Но когда она вошла с большой лилией в руке, в костюме, который был скопирован с «Ancilla Domini» и который, как она убедила Робера, был настоящим «художественным прозрением», все эти клубмены и герцогини, собравшиеся там, встретили ее появление улыбками, которые, благодаря монотонности напевной читки, причудливости тех или иных слов, их частых повторений, перешли в безумный смех, вначале подавленный, а потом столь неудержимый, что бедная исполнительница не смогла продолжать. На другой день тетка Сен-Лу подверглась единогласному осуждению за то, что позволила выступить в своем доме столь забавной артистке. Один весьма знаменитый герцог не скрыл от нее, что если ее критикуют, то винить она должна только себя.
— Что за чертовщина! нельзя же угощать нас такими номерами! Если б еще у этой женщины был талант, но таланта у нее нет и никогда не будет. Чёрт возьми! Париж не такой уж глупый, как о нем говорят. Общество состоит не из одних дураков. Эта барышня, очевидно, думала удивить Париж. Но Париж не так-то легко удивить, и все-таки есть вещи, которых мы не захотим переваривать.
Что до артистки, то, уходя, она сказала Сен-Лу:
— Куда это ты завел меня, что это за дуры, невоспитанные бабы, неотесанные дураки? Лучше уж я скажу тебе, среди мужчин там не было ни одного, кто бы мне не подмигивал, не толкал ногой, а так как я отвергла их ухаживанья, то они и постарались отомстить.