Шрифт:
До брянских лесов старик добрался поздней осенью, когда пожухлые листья, сбитые холодными дождями на землю, уже почернели и успели окаменеть под заморозками, но все еще томились скукой в ожидании первого снега, который, наконец, избавит их от созерцания пустых деревьев и унылого неба. Там, в лесах, ему посчастливилось разыскать скит кришнаитов, несгибаемых сектантов, сохранивших свои заблуждения в первозданной чистоте. Было их немного - два десятка пожилых людей, преимущественно женщин, две молодых девахи, один мужчина лет тридцати, четверо детей, от восьми до пятнадцати лет. Из животных - стадо коз, которых есть было нельзя, а доить можно. Почему так - старик решительно не мог понять, хотя ему и объясняли. Здесь было безопасно: кришнаиты ни разу не сделали попытки убить его, или хотя бы ограбить и он прожил с ними до весны. Он подозревал, что они предпочли бы
умереть от недоедания в эту лютую зиму, но ни словом, ни жестом не намекнули бы о том, что он для них - лишний рот. Однако у старика было достаточно денег, чтобы с лихвой покрыть их издержки, и он не скупился. Кришнаиты знали толк в покупках, и одна из монашек, помоложе, переодевалась в мирское и раз в неделю ходила до самого Брянска за продуктами и лекарствами. Старик понимал жизнь и приличия, без колебаний тряс мошной, и зиму прожили сносно. А в мае, когда зелень раньше обычного заполнила собою простреливаемое и просматриваемое пространство, старик ушел от них, не прощаясь и не сожалея, - да и о нем никто не сожалел.
Душен был июль и дождлив. Сердце щемило у старика - постоянно, разве что вечером поменьше, а утром и ночью - побольше, легкие горели липким кашлем; только и хорошего, что кости не зябли. Ноги в суставах скрипели, как несмазанные, а все же позволяли ему проходить каждый день по пятнадцать километров.
Шел он без карты, по приметам, которые помнил еще с позапрошлого века, по инструкциям, полученным когда-то от сатанистов, по собственному чутью, все
подсказывало ему - правильно идет.
Точного "адреса" конечно же, не было, но старик решил обойти все перспективные места, стараясь держаться опушек и больших полян. Так и получилось: поздним вечером, когда уже и дышится чуть легче, когда комары и мошка не вошли еще в полный вкус, а глаза нежити в чащобе уже утрачивают робость и наливаются голодом, старик вышел на поляну.
– Кого там Сатана принес?
– Божьего странника...
Посреди поляны стояла здоровенная квадратная изба, со стенами из ошкуренных бревен такой толщины, что они казались бутафорскими, словно накачанные резиновые баллоны, но старик помнил, что это было натуральное дерево, мореный дуб. Фундамента под бревнами не было никакого, а почему так - старик тоже знал. Он вновь поднял клюку и ткнул ее в ставень.
– Открывай.
Открылась дверь, из нее выпала, словно рулон развернулся, лестница с широкими деревянными ступеньками и перилами на правой стороне. Старик, кряхтя, стал взбираться по ней, задрав безволосый подбородок в сторону двери, но оттуда никто не вышел.
– Ну, здорово, хозяюшка. Темно-то как, хоть бы лампу поярче засветила.
– Осина заостренная - тебе хозяюшка, - опять откликнулся высокий,
чистый, без малого - девический голос.
– Человечьим духом па... а-ах! Кто к
нам пожа-аловал, Гром Громыхайлович в собственные руки. Зинка, засвети!
–
Вспыхнула еще одна керосиновая лампа, подбавила свету вторая, в горнице
вдруг стало светло, словно от гирлянды электрических лампочек, но никак не
от двух фитильков, пропитанных низкосортным керосином. Из-за дубового стола
выскочила маленькая старушенция в девичьем сарафане, которые все еще можно
увидеть на древних лубках и псевдонародных гуляниях.
Была она простоволоса, седые волосы собраны в жиденькую, но очень длинную, почти до подколенок, косу, морщинистое круглое лицо светилось улыбкой, маленький курносый носик между румяными щечками, придавал улыбке одновременно добродушие и озорство, ярко-синие глаза были молоды и чисты. Общее впечатление портили длинные, с прочернью желтые зубы, которые старику всегда хотелось называть клыками.
– Здорово, клыкастая!
– поторопился отозваться старик и беззубым ртом изобразил ответную улыбку.
– Хватит, наздоровался уже, - старуха вдруг построжала и взгляд ее подернулся чернотой, стал тяжел и тускл.
– С чем пожаловал?
– Как это в песне поется: "напои, накорми, спать уложи, а потом и спрашивай..."
– Я ваших олловских песен не пою, да и не слушаю. Ох, и старый ты стал, прямо пень трухлявый. Сколько мы не виделись - полвека почитай?
– Да, полвека, да еще полвека, да еще чуток... Пожрать-попить приготовь, притомился я.
– ... Только что наглость и осталась. Силушка-то кончилась, стать в дугу, зубы на лугу, конец в крючок, а сам - сморчок!...
– старуха заливисто, колокольчиком засмеялась и стала шевелить пальцами обеих рук, губами творя неслышные слова.
– Заткнись, карга, я - Слово знаю.
– Старик отступил к глухой стенке
и оттуда стрелял выцветшими глазками то на старуху, то на здоровенную черную
кошку, разлегшуюся поперек выхода.
– Кажи, скажи, покажи Слово, пенек опеночный, да не перепутай, не прошепеля-явь!
– Куда девалась веселость у старухи, только вот смеялась - а теперь похожа на мертвеца, нет, скорее на саму смерть в васильковом саване в кровавенький цветочек.