Шрифт:
В качестве велогонщика впервые после войны побывал в отдаленных от Москвы местах — Узбекистане, Карелии, Львове.
Поразил меня Узбекистан, поразил своей нищетой и отсталостью. Я уже тогда слышал в Москве, что, мол, все нерусские республики паразитируют на России и люди там живут много богаче, чем в русских землях. Действительность резко расходилась с этими представлениями.
Жили мы в Самарканде, там проходил предсезонный тренировочный сбор и потом весенняя многодневная велогонка. Большая часть Самарканда состояла из маленьких, примитивных глинобитных домиков. Как правило, в них не было электричества и никаких других удобств. Полы были земляные, крыши плоские.
Люди, лошади, ишаки, собаки — все выглядели нищими и грязными. Когда на улице к нам подходил человек что-нибудь спросить, мы не могли сразу определить, нищий подходит или обыкновенный человек. Очень жалко было собак. Они бродили, с трудом передвигаясь, какие-то плоские от голода, заглядывая людям в глаза и вздрагивая от каждого направленного к ним движения. Подобное количество брошенных собак и кошек я увидел потом в Москве после начала «строительства» в России нового «светлого будущего».
Магазины Самарканда стояли полупустые, особенно продуктовые. Рабочие и служащие несли с работы даже хлеб. Его специально продавали на заводах, так как в городе, в открытой продаже хлеб достать было очень трудно. К нам в комнаты постоянно приходили женщины из близлежащих домов, предлагая постирать белье, одежду за банку сгущенки для своих детей. Нам сгущенку выдавали для кофе, для чая.
Один из тренеров, помню, сказал мне в сердцах, один на один конечно: «Когда видишь все это, хочется бросить им партбилет!».
Жили мы в помещении железнодорожного техникума. Однажды кто-то из нас машинально спросил местного рабочего паренька-железнодорожника:
— Ну, как вы тут живете?
И получил в ответ:
— Это вы в Москве, может быть, живете, а мы здесь только существуем!
Пареньку было лет шестнадцать.
Ну, а уж в узбекской провинции нищета стояла совсем кричащая. В Средней Азии мертвецов хоронят в маленьких глинобитных домиках-склепах, и когда мы ехали по шоссе и появлялся впереди какой-нибудь поселок, издали трудно было понять, что это — селение или кладбище? А однажды нам пришлось вернуться с тренировки, так как в селах на нашем пути разразилась эпидемия холеры.
Запомнилась сцена, свидетелем которой я стал во Львове. Мы с одним спортсменом пошли постричься к парикмахеру, работавшему в маленькой комнатке в гостинице, в которой мы жили. Окно той комнаты выходило во двор и туда же выходила дверь какого-то магазина, около которой стояла огромная, по всему двору, очередь. Что-то, видимо, в магазине «выкинули» дефицитное. Вдруг во дворе начались крики, переходящие в женский визг. Мы выглянули из окна и увидели, что в очереди вспыхнула драка. Женщины, визжа и сквернословя, водили друг друга за волосы, пинали ногами. И мы услышали голос старика-парикмахера: «Вам-то хорошо: вы не видели другой жизни. А мне при виде такого — жить не хочется!».
«Чем же ты сейчас занимаешься?» — спросил меня однажды Виктор Ардов, отчим моего старого приятеля Алеши Баталова. «Спортом», — усмехнулся я. «От физики, значит, до физкультуры только шаг?» — пошутил Ардов. «Да, особенно, когда тебе этот шаг помогают сделать пинком под зад!» — ответил я ему в тон.
Но жизнь спортсмена меня не могла удовлетворить, и после ХХ съезда, когда появилась надежда на либерализацию режима, я начал постепенно втягиваться в журналистику и даже в беллетристику, начал заворачивать, что называется, на «папину дорожку», от которой, как знает читатель, раньше всеми силами пытался уйти.
Однако в самом же начале этого моего нового, «третьего пути» (после науки и преподавания) советская жизнь нанесла очередной удар по моим надеждам. Произошло кровавое подавление Венгерской революции, а вслед за тем началось и закручивание гаек в средствах информации и литературе. Вышло очередное постановление «партии и правительства» об очередном усилении партийности в литературе. Хрущев, испугавшись венгерских событий, стал примораживать «оттепель».
К тому времени я успел уже немного войти в литературно-газетный мир, что-то опубликовал. Пришел даже с рассказом в «Новый мир». Рассказ мой там не взяли, но я познакомился и подружился с тогдашним редактором отдела прозы Георгием Владимовым.
Вскоре после вторжения советских войск в Венгрию и выхода упомянутого выше «очередного постановления» я зашел как-то в «Новый мир» и встретил там Владимова. Мы стали обсуждать с ним эти события, и Владимов вдруг сказал:
— Да. Самое время лодку снаряжать!... Я опустил глаза, ничего ему не ответил, подивившись его смелой откровенности, но идея эта запала мне, что называется, в душу.
И жизнь удивительным образом все время подталкивала меня к мысли о побеге. В своих журналистских работах, статьях, очерках я старался уйти подальше от подцензурных тем и выбирал самые политически нейтральные сюжеты. Так я набрел на аэрологию. Сначала летал на специальных самолетах, на которых испытывалось оборудование для разгона облаков. Писал об этом для «Смены», «Вокруг света», «Литературки», «Известий». Потом добрался и до аэростатов. Получил командировку на один из полетов, во время которого должна была испытываться какая-то научная аппаратура. Но взлететь оказалось очень непросто. Несколько раз меня вызывали на летное поле, находившееся в Долгопрудном, я чуть свет выезжал туда, и — полет отменяли. И по какой причине? Ветер дул в западном направлении! Оказывается, вылеты при таком ветре были строго-настрого запрещены с той поры, когда кто-то, воспользовавшись западным ветром, улетел на шаре «за бугор».