Троичанин Макар
Шрифт:
Когда с общим вздохом облегчения вышли из магазина, Иван Ильич нашарил в сумке все форменные приобретения, скомкал в кулаке и с отвращением бросил в урну, стоящую у дверей.
– Не надо нам атрибутов рабства, - объяснил хозяин свой неожиданный поступок, и Дарька, согласившись, высоко задрал заднюю лапу и помочился на урну.
И улыбчивая девица теперь не нравилась обоим. С ними, с улыбчивыми, всегда неясно: то ли растягивают губы искренне, приветливо, то ли с задней мыслью, стараясь облапошить как лоха, насмехаясь и презирая, то ли как янки притворно бодро, скрывая настроение, то ли просто по дурости. Иван Ильич не любил улыбчивых. От них скорее и больше всего жди подлости. Взять, к примеру, депутатов всех мастей и разных членов. У них у всех профессионально улыбчивая нижняя часть лица работает вразрез с подлой верхней. Улыбаясь, они держат в рабстве Иванов Ильичей, повязав полной собачьей атрибутикой. Ну, чем галстук не ошейник? Недотёпы даже рады ему, выпячивая признак рабства, украшая цветами, узорами и блестящими прищепками. Но, как ни украшай, всё равно – ошейник. А всякая должность, чем не поводок? Она тоже может быть короткой и строгой, поближе к телу и делу хозяина, то бишь, начальника, или посвободнее для беспородных, то бишь, бесчиновных, шавок, не оправдавших надежд. А чтобы обезопасить себя, хозяева придумали административные запреты, гласные и негласные – намордник. Знай, мол, каждый своё место: лаять и выть можешь, а кусаться не смей! Как радовался Иван Ильич, когда впервые надел тщательно подобранный заботливой супругой ярко-красный со скромным жёлтым орнаментом галстук, вступая в стаю, и как долго тянулся за всеми на всё удлинявшемся и удлинявшемся поводке, безвольно огрызаясь в отсутствие врождённой злости. За всю свою долгую и безупречную супружескую жизнь он так и не научился завязывать шейные метки и, лишившись поводыря и дрессировщика, стал ходить на привычную работу привычным маршрутом, но с непривычно оголённой шеей. Сначала было неуютно, казалось, что не только шея, но и сам голый, и все смотрят с неодобрением на старого пошляка. Потом откуда-то изнутри возникло, всё нарастая, чувство освобождения, свободы и вольности, разрешающее отклоняться от общепринятых правил, подобно оперившимся панкам с раскрашенными гребешками волос. Вернулась задавленная было энергия, а вместе с ней, как ни странно, нарастала тоска. А всё оттого, что, прожив более половины жизни, он не знал, что делать с этой самой свободой, чем занять энергию, подкислённую тоской. Не привык, да и не хотелось что-либо менять. Город был привычен, в Ниццу не хотелось, даже в недалёкий Петербург не тянуло, жильё удовлетворяло, работа и служебная ступенька, на которой застрял, устраивали вполне. Он до того притёрся к устоявшимся внешним обстоятельствам, что изредка тревожившие внутренние потребности ограничивались сами собой, без особых усилий и душевного напряжения. В конце концов, ещё неизвестно, кому повезло и кому удобнее: тому, кто сорвался с поводка, освободился от ошейника и мечется на свободе, терзаясь мечтами-грёзами и рыская челноком в поисках успеха, несбыточного счастья и элементарной пищи, или тому, кто тихо и спокойно удовлетворяется подачками судьбы, полагаясь на чужую сильную волю. Иван Ильич, например, для безмерной свободы попросту ленив и телом, и душой, и, если бы Элеонора настояла, вернулся бы, вполне вероятно, в привычную семью, как Дарька, не захотевший вольной базарной жизни и добровольно сменивший свободу на хозяина. Вот и Иван Ильич, прирученный когда-то в далёком и длинном прошлом семьёй и рабским обществом, не знал, как по-настоящему жить свободно и сам непроизвольно ограничивал свою и без того куцую безгалстучную свободу, отгораживаясь от всего возбуждающего, и был доволен, когда не тревожили и не мешали тлеть. Дарька, пожалуй, если не поладит с хозяином, без сожаления уйдёт на базар. А хозяин? Неужели вернётся в тёплый обихоженный и затхлый угол ради лени? Плохо, когда хочется, а не можешь – запрещено, но ещё хуже, когда можно, а не знаешь, чего хочется. От этого и ржавчина тоски и апатии. Свободой надо уметь пользоваться, этому надо учиться смолоду, иначе превратишься в свободного до поры до времени уголовника или, ещё хуже, в прилизанного бездуховного западного дельца, выращенного проржавевшей тамошней интеллигенцией. Нет, Элеонора не дождётся! Как ни уговаривай себя, ни успокаивай, как ни прячься в запаутиненном запретами мирке, а свобода – главное в жизни, без неё жизнь – не жизнь, а маята.
– Правда, Дарька? – попросил подтверждения у пса, вкусившего свободы по горло. – Даёшь свободу!
Свободолюбивый друг остановился, согласно завилял обрубком хвоста – давней меткой ограничения свободы, подбежал к хозяину и, встав на задние лапки, затанцевал, улыбаясь и стараясь рассеять пустые хозяйские сомнения.
– Понял! – заулыбался и Иван Ильич.
Он опустился на корточки и, ухватив маленького психолога за поднятые передние лапки, протанцевал с ним вприсядку полкруга, окончательно закрепляя общее мнение, что свобода – превыше всего, пусть даже она и ограничена мужской дружбой. Воодушевлённые согласием две свободные твари зашагали дальше.
Иван Ильич с удовольствием вспомнил, как он, освободившийся от обличающего символа рабства, в экстазе внутренней свободы и вырвавшейся энергии озарения придумал микрорадиомаячок в виде галстучной булавки, подающий светящиеся точечные сигналы на центральный пульт – экран. И таким образом можно было точно знать, кто из чиновных карл присутствует на работе, а кто опоздал или смылся, пользуясь не очень строгим корпоративным учётом, блатом и добродушием охранников, удовлетворяющихся мелкой коррупцией. Главный инженер лаборатории, которого Иван Ильич тихо презирал за непробиваемую тупость и пробивную наглость, ревнитель показушной армейской дисциплины, сходу ухватился за ценное изобретение, вынудил скромного гения пригласить его в соавторы и везде и всюду, на доступных ему самых высоких уровнях, рекламировал электронного чудо-учётчика, но желаемой реакции почему-то не последовало. То ли самим начальствующим прогульщикам не очень-то хотелось вместе со всеми замаячить на пульте, то ли они не сомневались, что наши люди сумеют надуть самую наисамейшую нана-технологию, то ли попросту испугались затрат, справедливо решив, что в наших условиях нет ничего выгоднее, чем нана-дяди Вани и нана-тёти Маши на проходной. И пусть они со своей низкой зарплатой поддерживают штаны за счёт мзды с прогульщиков, а начальники будут по-прежнему придерживаться Думской дисциплины. Сотрудники КБ были более откровенны и, узнав о выдающемся изобретении, выражали искреннюю признательность гению, ехидно ухмыляясь и со всей силой хлопая его по плечу или спине, а он скромно улыбался, скривившись от боли, старался не подставлять тылы и напоминал, мямля, что это совместная с главным инженером работа, и надо бы и того поощрить. В конце концов, полезная во всех отношениях идея заглохла, а на большее Ивана Ильича с обретённой свободой не хватило.
У ветлечебницы Дарька остановился, оглянулся на хозяина и, отойдя к бордюру, улёгся, отвернувшись к дороге.
– Э-э, - сообразил Иван Ильич, - да ты, оказывается, знаком с этим заведением и, похоже, совсем не положительного мнения о нём. Так?
– Пёс и ухом не повёл, давая понять, что и без лишних слов ясно, что так оно и есть.
Заумные люди, закаменевши в самомнении, талдычат, что гомо сапиенс отличается от животных в первую очередь тем, что научился говорить. Молчаливый Иван Ильич не считал это таким уж большим достоинством. Если лишить людишек этой способности, то вряд ли они станут лучше животных. Четвероногие друзья за много веков изучили безудержное человеческое бормотание, научились отличать словесную шелуху от ядрёных мыслей и давно освоили телепатическое общение. Сударь всё понимает, только не может в силу физических особенностей ответить, и Иван Ильич при некотором напряжении консервативного мозга тоже понимает его без слов. Кто знает, не утратят ли болтуны в скором времени своё отличие при катастрофической разобщённости людей, не перейдут ли тоже на телепатию.
– Тебя здесь обидели?
Сударь, не оборачиваясь, нервно зевнул.
– Но что делать? Потерпи. Живёшь в человеческом обществе, значит надо терпеть его предрассудки и предубеждения.
Но малыш не хотел терпеть. Пришлось нарушить его свободу, взять на руки и против воли понести на унизительную экзекуцию. Иван Ильич сам не любил эскулапов и не доверял им, предпочитая сражаться с болями и недомоганиями самостоятельно с помощью сна, тепла, крепкого чая и мёда. Слава богу, до сих пор всё обходилось муторными похмельями, редкими простудами и ещё более редкими профилактическими осмотрами. Но то – он, а то – маленький друг, доверивший своё бесценное здоровье ему. Надо пересилить жалость и подстраховаться. В обиду он Дарьку не даст и постарается ограничить доступ к маленькому беззащитному тельцу, лишь бы заполучить справку о безупречном здоровье и кое-что из остро необходимых защитных медицинских препаратов.
Ветлечебница скрытно располагалась в торце первого этажа пятиэтажки. Гостеприимно открытая дверь её выходила на невысокое крылечко, ограждённое железной решёткой. Иван Ильич осторожно и почему-то затаив дыхание поднялся на крылечко и увидел в проёме двери небольшую комнату, почти такую же, как у него, выбеленную вверху и с выкрашенными зелёными панелями. В белом застеклённом шкафу громоздились всякие яды и отравы в разнокалиберных пузырьках и упаковках. На маленьком столике у окна были разложены никелированные орудия пыток и всякие шприцы. На небольшой подставке висели намордники и ошейники и ещё какие-то сковывающие цепи и ремни. У стены стоял широкий и длинный стол, покрытый пластиком, чтобы легче смывать потоки льющейся крови, а ближе к двери в стену вделан умывальник, чтобы отмывать окровавленные руки. На подоконнике, отравленный нездоровым воздухом, в горшке чах какой-то бледно-розовый цветок, пытаясь убедить своим присутствием жалких клиентов, что здесь возвращают к жизни. И наконец, за письменным столом спал младенческим сном небольшой худощавый старичок в фирменном зелёном халате. Пегую усатую голову Айболит уложил на сложенные ладони, уронив рядом зелёный колпак. Покойно скрещенные под столом ноги обуты в домашние меховые шлёпанцы. Лохматые брови прикрывали глаза, а лохматые усы – губы. «Может, не будить?» - трусливо подумал Иван Ильич. – «А то со сна попадёт шприцем не туда или не той вакциной. Поди, проверь!» И вообще, жалко было нарушать покой старого утомлённого человека физического труда.
– Можно? – тихо постучав по двери, негромко спросил адвокат потенциального пациента, спрятавшего голову под мышку защитника.
Седая голова с усилием повернулась и осоловело уставилась мутными голубыми глазами младенца, не сразу вернувшимися от сна к яви, на бестактных клиентов, прервавших безвременный и потому самый сладкий сон. Наконец, глаза посветлели, внимательно вглядываясь в дылду с собачкой подмышкой, зелёный целитель откинулся на спинку стула, сладострастно потянулся, закинув руки за голову, и пробормотал, оправдываясь:
– Чёрт те что! Заснул, старый! – и принял нормальное положение. – Недоспал ночью: болел за наших, надеясь на чудо, но чуда, как обычно, не произошло, только утомился вдвое. Вы как, болеете?
Иван Ильич не сразу сообразил, о какой болезни он говорит, и хотел объяснить, что пришёл не со своей болью, а ради пса, пришёл добровольно на своих двоих и что вообще не вхож в заведения, над которыми незримо витает надпись: «Оставь мечту о здоровье всяк сюда входящий». Но, напрягшись, вспомнил, что прошлой ночью фракция идиотиков России в полном составе заседала у телевизоров, наблюдая за избиением наших инфантильных паралитиков на футбольном поле Словении, страны, которую не сразу-то и на карте найдёшь, и в которой футболистов столько же, сколько взрослых мужиков.