Хуттунен Томи
Шрифт:
Теоретические основы имажинистского дендизма следует искать прежде всего в творчестве Шершеневича и Мариенгофа. Однако, если быть последовательными, надо говорить о трех разных имажинизмах, [65] поскольку индивидуализм участников этого движения отражается и в плоскости персональной трактовки его целей. Так, наиболее известный из поэтов группы Сергей Есенин не придерживался ни одной из имажинистских «догм», настаивая исключительно на своих собственных. Как и положено имажинисту, он был экспериментатором. Однако к его поэзии это относится лишь отчасти. Напротив, в жизни, в дендистском быту, Есенин предстает настоящим имажинистом. [66] По мнению Сергея Городецкого, имажинистский быт был нужен ему гораздо «больше, чем желтая кофта молодому Маяковскому», так как означал для Есенина выход из заданной роли «деревенского поэта», «из мужичка, из поддевки с гармошкой», т. е. превращался в личную революцию и новую свободу: «Здесь была своеобразная уайльдовщина. Этим своим цилиндром, своим озорством, своей ненавистью к деревенским кудрям Есенин поднимал себя над Клюевым и над всеми остальными поэтами деревни». [67]
65
Подобное разграничение проводилось самими представителями этой литературной группы. Особенно любил такие характеристики Шершеневич. Современный исследователь Маквей сводит эти разные версии имажинизма воедино: «For Shershenevich, the new theory was a variant of Futurism; for Mariengof, it was a youthful infatuation <.. > and for Esenin, it was a natural development of his rich rural and religious metaphors» (McVay G. Esenin. A Life. P. 112). Более детально «шершеневический» и «есенинский» имажинизм рассмотрен в опубликованных в сборнике «Русский имажинизм» работах Дроздкова «Зарождение русского имажинизма в творчестве Шершеневича (хронология событий, 1911–1916 годы)» и «Шершеневич и Есенин: Биографические и творческие параллели в контексте споров о содержании имажинистской поэзии», а также Захарова «Эволюция Есенинского имажинизма». Ср.: Lawton A. Vadim Shershenevich: From Futurism to Imaginism. P. 29. См. также: Ройзман М. Всё, что помню о Есенине. С. 104.
66
См.: Лекманов О., Свердлов М. Сергей Есенин. Биография. СПб., 2007. С. 209–295.
67
Городецкий С. О Сергее Есенине // Воспоминания о Сергее Есенине. М., 1965. С. 173.
Для Есенина искусство неотделимо от быта. По свидетельству Мариенгофа, он «не умел писать и не писал без жизненной подкладки» [68] и потому критиковал их с Шершеневичем за проповедь искусства ради искусства, вне быта. В своей программной статье «Быт и искусство» (1920) Есенин ссылается на описание скифов Геродотом и проводит аналогию с музыкой, [69] а затем обращается к проблематике слова: «…нет слова беспредметного и бестелесного, и оно так же неотъемлемо от бытия, как и все многорукое и многоглазое хозяйство искусства. <…> Оно попутчик быта». [70] Для него имажинистский быт неотделим от имажинистской поэзии. Классификация образов нуждается в классификации одежды и типов поведения. Что касается имажинистского дендизма в быту, главными фигурами здесь оказываются, безусловно, Есенин и Мариенгоф. Этот быт наиболее ярко и детально описывает Мариенгоф в первой части своей автобиографической «Бессмертной трилогии», озаглавленной «Роман без вранья», и возвращается к этой теме во второй части «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги»: «Когда-то, как я упоминал, мы жили с Есениным вместе и писали за одним столом. Паровое отопление тогда не работало. Мы спали под одним одеялом, чтобы согреться. Года четыре кряду нас никогда не видели порознь. У нас были одни деньги: его — мои, мои — его. Проще говоря, и те и другие — наши. Стихи мы выпускали под одной обложкой и посвящали их друг другу». [71] Взгляд на совместную жизнь пары Мариенгоф—Есенин в «Романе без вранья», естественно, «мариенгофоцентричен», хотя подобная субъективность предписывается уже самим жанром автобиографического повествования. [72] Стоит, однако, отметить, что, по словам Городецкого, Мариенгоф действительно был учителем Есенина по части дендизма: «Когда я, не понимая его дружбы с Мариенгофом, спросил его о причине ее, он ответил: „Как ты не понимаешь, что мне нужна тень“. Но на самом деле он был тенью денди Мариенгофа, он копировал его и очень легко усвоил еще до европейской поездки всю несложную премудрость внешнего дендизма». [73]
68
Мариенгоф А. Это вам, потомки! С. 119. См.: Эйхенбаум Б. Литературная личность Есенина. С. 123. Ср.: Тынянов Ю. Промежуток // Тынянов Ю. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 171.
69
Есенин С. Быт и искусство // Есенин С. Полн. собр. соч. Т. 5. С. 215–216.
70
Там же. С. 216–217.
71
Мариенгоф А. Мой век… С. 230. См. также: Кобринский А. Голгофа Мариенгофа // Мариенгоф А. Стихотворения и поэмы. С. 10. Мариенгоф, возглавляющий журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасном», публиковал на его страницах свою переписку с Есениным (см.: Письма Сергея Есенина // Гостиница для путешествующих в прекрасном. 1922. № 1. [С. 13–14]; Письмо С. Есенину // Там же. 1923. № 2. [С. 6–8]). При этом он отредактировал есенинские письма. Подробнее об особенностях публикации этой переписки см.: Сарафанова Н. Выбранные места из переписки с другом: публикация писем С. Есенина в журнале имажинистов «Гостиница для путешествующих в прекрасном» // Лесная текстология. СПб., 2006. С. 119–128.
72
См. об этом: Шумихин С. Глазами «великолепных очевидцев». С. 5.
73
Городецкий С. О Сергее Есенине. С. 173. См. также: Ripellino A., Giuliani di Meo R. L'arte della fuga. Napoli, 1987. P. 195.
Эта «двойная тень» представляется нам чрезвычайно важной для понимания мотивов близкой дружбы столь разных людей и художников, которая сыграла существенную роль в превращении Есенина в знаменитого хулигана и в становлении Мариенгофа в качестве имажинистского поэта-паяца и скандального мемуариста. Имажинистский дендизм означал для Есенина радикальный отход от образа крестьянского поэта, т. е. разрыв с прошлым. [74] Эту отмену он описывает в своей знаменитой «Исповеди хулигана» (1920), где лирический герой ностальгически прощается с деревней, со своими родителями, которые не понимают его стихов и нынешнего образа жизни: «Бедные, бедные крестьяне! / Вы, наверно, стали некрасивыми, / Так же боитесь Бога и болотных недр. / О, если б вы понимали, / Что сын ваш в России / Самый лучший поэт! <…> А теперь он ходит в цилиндре / И лакированных башмаках». [75] Уход Есенина в имажинизм одновременно означает начало близких отношений с Мариенгофом и прекращение дружбы со своим учителем в литературе Николаем Клюевым, что не могло не раздражать последнего. Стихи Клюева из сборника «Четвертый Рим» (1922) свидетельствуют о том, как главными символами их расхождения становятся цилиндр и лакированные башмаки. С этого начинается клюевский сборник: «Не хочу быть знаменитым поэтом / В цилиндре и в лаковых башмаках. / Предстану миру в песню одетым: / С медвежьим солнцем в зрачках». [76]
74
Городецкий подчеркивает именно противостояние «нового» имажинизма и привычной роли Есенина как крестьянского поэта: «вот в имажинизме он как раз и нашел противоядие против деревни, против пастушества, против уменьшающих личность поэта сторон деревенской жизни» (Городецкий С. О Сергее Есенине. С. 173). См. также: McVay G. Esenin. A Life. P. 117.
75
Поэты-имажинисты. С. 154.
76
Клюев Н. Четвертый Рим. Letchworth, 1974 [1922]. С. 9. (Russian Titles for the Specialist. № 61).
Городецкий отметил эту реакцию обиженного Клюева, продолжив цитировать его текст: «Не хочу укрывать цилиндром лесного черта рога!»; «Не хочу цилиндром и башмаками затыкать пробоину в барке души!»; «Не хочу быть лакированным поэтом с обезьяньей славой на лбу!» [77] Есенинский цилиндр, по мнению Городецкого, «потому и был страшнее жупела для Клюева, что этот цилиндр был символом ухода Есенина из деревенщины в мировую славу». На самом деле клюевский образ деревенского мужика, как известно, тоже игра. [78] В процитированных выше стихах воссоздается образ пары Есенина—Мариенгофа, символом которой стали знаменитые цилиндры, чья история рассказана в мемуарах последнего. В письме Мариенгофу из Остенде Есенин сообщал: «В Берлине я наделал, конечно, много скандала и переполоха. Мой цилиндр и сшитое берлинским портным манто привели всех в бешенство. Все думают, что я приехал на деньги большевиков, как чекист или как агитатор. Мне все это весело и забавно». [79] Есенина принимают за чекиста, и это принципиально важно с точки зрения специфически имажинистской версии дендизма. Для Мариенгофа же чужой — усвоенный у футуристов, замаскированный и затем перекодированный на имажинистский лад — «уайльдовский» дендизм с цилиндром на голове ассоциируется не с переходом от одного социокультурного образа к другому, а с процессом его становления как поэта. Актер Камерного театра Борис Глубоковский так описывает Мариенгофа конца 1910-х годов в своей статье «Маски имажинизма»:
77
См.: Городецкий С. О Сергее Есенине. С. 173. Список цитат можно еще увеличить: «Не хочу быть «кобыльим» поэтом, / Влюбленным в стойло, где хмара и кал!»; «Анафема, Анафема вам, / Башмаки с безглазым цилиндром! / Пожалкую на вас стрижам, / Речным плотицам и выдрам». См. также: Грузинов И. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве. С. 19; McVay G. Esenin. A Life. P. 233.
78
Любопытнейшее свидетельство этого мы находим в письме искусствоведа В.Н. Петрова Г. Маквею. Петров, в частности, передает историю, слышанную им от Даниила Хармса, который рассказывал, что Клюев, входя в ресторан и покидая его, внезапно превращался из «мужичка в подтянутого европейца — и опять в мужичка» (Маквей Г. Виктор Мануйлов: избранные письма из Ленинграда и Комарова 1983–1985 // Русский имажинизм: история, теория, практика. С. 432).
79
Мариенгоф А. Роман без вранья. Л., 1928. С. 136. Ср. признание Н.М. Карамзина, цитируемое Ю.М. Лотманом в дендистском контексте: «Я наделал много шуму в своем путешествии — тем, что, прыгая в контрдансах с важными дамами немецких Княжеских Дворов, нарочно ронял их на землю самым неблагопристойным образом; а более всего тем, что с добрыми Католиками целуя туфель Папы, укусил ему ногу, и заставил бедного старика закричать изо всей силы» (Цит. по: Лотман Ю. Русский дендизм. С. 128).
Четкий рисунок лица. Боттичеллиевский. Узкие руки. Подаст и отдернет. Острый подбородок. Стальные глаза, в которых купаются блики электрических ламп. Не говорит, а выговаривает. Мыслит броско.
И хихикают идиоты:
— Фат!
Ну как же не фат — смотрите, дорожка пробора, как линия образцовой железной дороги. Волосок к волоску. И почему, гражданин, вы не носите траур на ногтях? Не по кому? Ах, простите. Улыбается. Рот алое «О». — Идиоты!.. Снобы! Или глаз нет? Или только и видите, что пиджак от Делоса? [80]
80
Глубоковский Б. Маски имажинизма. [С. 10]. Глубоковский появился в этом кругу в роли своего рода нового идеолога имажинизма. Он был владельцем того самого кольца, которое Хлебников получил во время его коронации «Председателем Земного Шара» и которое затем было отнято у плачущего поэта-заумника. В тексте Глубоковского «Четыре портрета», помещенном в том же номере «Гостиницы для путешествующих в прекрасном», В.Ф. Марков обнаружил гомосексуальные коннотации, относящиеся к Рюрику Ивневу (см.: Markov V. Russian Imagism. 1919–1924. P. 106). Подробнее о Глубоковском см.: Маликова М. «Скетч по кошмару Честертона» и культурная ситуация НЭПа // Новое литературное обозрение. 2006. № 78. С. 47–48. Характерно и то, как Мариенгоф сам описывает своего друга, актера В.И. Качалова, недавно вернувшегося в Россию: «— А у тебя, Вася, еще имеется монокль в жилетном кармашке? — спроил я… — Имеется, а как же! — Вставь, пожалуйста. Поучиться хочу. Противно стариковские очки на нос надевать. А уж пора. — Эх ты, денди! — И он, элегантно подбросив стеклышко, вынутое двумя пальцами из жилетного кармашка, поймал его глазом. — Блеск!» (Мариенгоф А. Мой век… С. 290–291).
Различные описания внешности и манеры поведения Мариенгофа современниками подтверждают, что он был наиболее ярким воплощением дендизма среди имажинистов. [81] Уход Есенина от крестьянских поэтов к имажинистам породил характерное двустишие «мужиковствующих новокрестьян», в котором воплощена оппозиция последний/первый: «Есенин последний поэт деревни. / Мариенгоф первый московский дэнди». [82] В дендизме Мариенгоф и Есенин соревновались, так же как и в имажинизме в целом. Практически одновременно они выпускали свои теоретические трактаты (хотя есенинский и был написан раньше) и совместные манифесты, а имажинистские стихи, которые тоже стали полем их соперничества в том, кто придумает более резкие и ошеломляющие сочетания образов, посвящали друг другу. Незадолго до разрыва дружеских отношений они посвятили друг другу и свои пьесы в стихах: Мариенгоф Есенину «Заговор дураков», а Есенин Мариенгофу «Пугачев». Причем на особую близость поэтов указывали здесь не только сами посвящения, но и ряд прототипичных мотивов в этих произведениях. [83]
81
«Некоторые смотрят, как из тумана, другие еще хуже: как бы вошли в тесто. Таким украшением на корке пирога смотрел на меня вчера в ресторане Анатолий Мариенгоф. Боже мой, красавец и щеголь Мариенгоф?» (Олеша Ю. Ни дня без строчки // Олеша Ю. Избранное. М., 1974. С. 447).
82
Ройзман М. Всё, что помню о Есенине. М., 1973. С. 65. О мотиве-эпитете «последний поэт» см.: Хазан В. Об интертекстуальности Сергея Есенина // Есенинский сборник. Даугавпилс, 1995. С. 3–6.
83
Подробнее об этом см.: Самоделова Е. Московский имажинизм в «зеркале» одного документа // Русский имажинизм: история, теория, практика. С. 110–111; Сухов В. Есенин и Мариенгоф (к проблеме личных и творческих взаимоотношений) // Там же. С. 220–230.
И тут нам придется обратиться к фигуре Оскара Уайльда, имморалиста, эстета и денди, сыгравшего большую роль в самоопределении имажинизма. Его имя связывалось с имажинизмом Мариенгофа еще в Пензе. До «первого имажинистского альманаха „Исход“» тамошний кружок Мариенгофа издавал декадентский журнал «Комедиант» с изображением шута на обложке, авторов которого местная пресса называла не иначе как «кустарными Уайльдами». [84] Уже в Пензе дендизм Мариенгофа выделялся: «Щеголял он по Московской улице в черной форме с красными петлицами…» [85]
84
Как известно, Мариенгоф провел юность в Пензе и именно там начал заниматься «своим» имажинизмом. Вместе с Иваном Старцевым они «влюбились в метафору <…> называли ее имажем, от французского «имаж» — образ <…> влюбились в этот «имаж» по уши» (Мариенгоф А. Роман с друзьями // Октябрь. 1965. № 10. С. 98). В 1918 году в Пензе вокруг Мариенгофа сформировался кружок (И. Старцев, Б. и В. Вирганские, художник Е. Равдель), издававший собственный декадентский журнал «Комедиант», который сначала был встречен благожелательно, а затем разгромлен местной прессой. Среди прочего, участники этого журнала были названы «самомнящими, зелеными компиляторами» (подробнее об этом см.: ПлешковА. Пензенские имажинисты — родственники В.О. Ключевского // В.О. Ключевский и проблемы российской провинциальной культуры и историографии. М., 2005. С. 310–314).
85
Гуль Р. Я унес Россию. Апология эмиграции. Нью-Йорк, 1981. Т. 1. С. 128–129. См. также: Маквей Г. Новое об имажинистах. С. 230–231.
Имя Уайльда и реминисценции из его текстов встречаются во всех основных теоретических работах имажинистов. Так, в манифесте «2x2=5» Шершеневич использовал известный уайльдовский парадокс «искусство всегда условно и искусственно», [86] а Мариенгоф в «Буян-острове» — его мысль из предисловия к «Портрету Дориана Грея»: «Нет ни нравственных ни безнравственных книг. Есть книги, хорошо написанные, и есть книги, плохо написанные. Только». [87] Мариенгоф цитирует эти слова, ссылаясь на «старую истину» и не указывая источник: «Жизнь бывает моральной и аморальной. Искусство не знает ни того, ни другого». При сочетании искусства (не знающего разделения на моральное и аморальное) и жизни (где это разделение существует) получается нечто третье — жизнетворческий и дендистский имморализм, т. е. осознанный отказ от господствующих ценностей, который Мариенгоф перенял у Уайльда. Это была несколько запоздалая мода на эстетствующий дендизм начала ХХ века и на культ Уайльда декадентов и символистов. [88] Мариенгофа неоднократно называли «пензенским Уайльдом», [89] и не только потому, что его жена, актриса Камерного театра Анна Никритина, играла пажа в уайльдовской «Саломее». [90] Под влиянием Блока и Бальмонта [91] в имажинистском «театре» Мариенгоф исполнял роль самого Уайльда, пьеса которого была особенно актуальной в первые годы революции. [92] Запрет на нее был снят, и эту пьесу восприняли как революционное, антихристианское оправдание кровопролития, столько раз воспетого имажинистами. [93] Мариенгофу же она послужила материалом при описании большевистского переворота в его ранних стихах. «Саломея» фигурирует в поэзии и прозе Мариенгофа как повторяющийся мотив при соположении тем любви и революции. [94] И вообще оказывается исключительно важным подтекстом его творчества. Революционная трактовка пьесы — расширение локального библейского эпизода усекновения главы до актуального мотива декапитации в культуре — воспринимается Мариенгофом как позитивный принцип. К тому же уайльдовский радикальный эстетизм повлиял на концепцию Мариенгофа, лежащую в основе имажинистского журнала «Гостиница для путешествующих в прекрасном». [95]
86
Шершеневич В. 2x2=5. С. 6.
87
Цит. по: Уайльд О. Полн. собр. соч.: В 4 т. СПб., 1912. Т. 2. Кн. 3. С. 1. Впервые это совпадение было отмечено Г. Маквеем (см.: McVay G. The Prose of Anatolii Mariengof // From Pushkin to Palisandriia. Essays on the Russian Novel in Honour of Richard Freeborn. New York, 1990. 140–167. P. 166).
88
См. об этом: Павлова Т. Оскар Уайльд в русской литературе (конец XIX — начало ХХ в.) // На рубеже XIX и XX веков. Л., 1991. См. также: Althaus B. Poetik und Poesie des russischen Imaginismus. S. 110–115; McVay G. The Prose of Anatolii Mariengof. P. 149.
89
В этом нет ничего оригинального, так как до него «русскими уайльдами» или «брэммелями» были, кроме неизменного соперника Мариенгофа по «уайльдовщине» Есенина, Е. Архиппов, С. Дягилев, А. Добролюбов, И. Северянин и др. Стилизация под английского денди была широко распространена среди представителей богемы начала века (об этом см.: Павлова Т. Оскар Уайльд в русской литературе. С. 123–124).
90
См.: Мариенгоф А. Мой век. С. 170.
91
С Бальмонтом Мариенгофа связывал уже В. Львов-Рогачевский. Ср.: «То, что когда-то проделал К. Бальмонт, захотевший удивить мир своим злодейством в своей неудачной книге „Горящие Здания“ <…> в эпоху кричащего декадентства, то теперь проделывает в своих бесчисленных брошюрках Анатолий Мариенгоф» (Львов-Рогачевский В. Имажинизм и его образоносцы. М., 1921. С. 35).
92
О восприятии «Саломеи» см.: Павлова Т. Оскар Уайльд в русской литературе. С. 98—100. Эта пьеса удачно вписывалась в контекст русской литературы начала ХХ века. Примечательно, что одним из главных посредников, способствовавших вхождению Уайльда в русскую литературу, был Бальмонт, которого Белый называл «последним русским великаном чистой поэзии» и представителем эстетизма. В 1900–1910 годах «Саломея» была переведена на русский язык шесть раз, в том числе в 1904 году под редакцией Бальмонта. В 1908 году сам Бальмонт перевел эту пьесу вместе со своей женой Е. Андреевой, причем в издание были включены восемь рисунков О. Бердслея, а также статьи Бальмонта об Уайльде («Поэзия Оскара Уайльда» и «О любви») и С. Маковского об иллюстрациях. См.: Уайльд О. Саломея. Драма в одном действии. СПб., [1908].
93
Подробнее об этом см.: Матич О. Покровы Саломеи: Эрос, смерть и история // Эротизм без берегов. М., 2004. С. 119–120. См. также: Берштейн Е. Русский миф об Оскаре Уайльде // Там же. С. 26–49.
94
Об уайльдовских мотивах в творчестве Мариенгофа см.: Хуттунен Т. Оскар Уайльд из Пензы // Век нынешний и век минувший: культурная рефлексия прошедшей эпохи. Тарту, 2006. С. 359–375.
95
См. об этом: Марков В. О свободе в поэзии. Статьи. Эссе. Разное. СПб., 1994. С. 49.