Шрифт:
Метафизика в плену у механики. (Метафизика в плену у механики.)
Одним и тем же путем надлежало пройти мне, моей мысли и этим колебаниям.
Я был всего лишь мыслью, нет, мысль не превратилась в меня, не разрослась до меня — наоборот, я сам сжался до одной мысли.
Вот тут-то и начались разрушительные колебания, которые «отрицали» эту мысль и, в два счета ее раскромсав, полностью уничтожили.
Мысли яростно, безнадежно сопротивлялись. (им здорово досталось, это было так, будто меня довели до размеров микроба) Но были сломлены все до одной. Времени потребовалось немного. Бацилла под действием излучения солей радия поняла бы, о чем речь, а человеку такие ощущения незнакомы. Он от них защищен.
Глубину происходящего мне вряд ли удастся передать, ведь мысли составляют нашу суть, и они так уязвимы, ими так просто завладеть и развалить их. Пока не пройдешь подобное испытание, трудно поверить, что они так уязвимы.
Ну да, идею можно исхлестать и растворить. Так и происходило непрестанно. Разрушение в двадцать раз шустрее меня.
Волны, умеющие разбивать мысли, шли без конца.
Они обрушивались на мысль с невообразимой жестокостью. Мысль несколько раз мелькала вся в лохмотьях, а потом, раздерганная на нитки до неузнаваемости, погибала.
Можно подумать, мой разум начал проводить уж не знаю какое электричество, и по нему, сочтя его подходящим путем, внезапно пошли токи, убивающие мысль. Мы с молнией — теперь одна компания. (электричество, убивающее мысль)
Невозможно выбраться из русла этого жуткого потока. У него один лишь путь — через самый центр моего существа, он был почти всем, вибрирующий гребень, а я — козявочка без единого шанса в этой неустанной бешеной трепке. Слоевище водоросли ламинарии, а его без конца раскачивают бурные морские волны, — просто на отдыхе, по сравнению с тем, что испытывал я. А мне — мне отдыха не полагалось, ни единой секунды.
Ужасно, даже хуже — за гранью ужасного! Но я тем не менее не чувствовал ужаса. У бойца на линии огня — другие дела. Я сражался без устали. Я не мог позволить себе ужасаться. На это мне не давали передышки.
Кроме того, я хорошо понимал, что не стоило сопротивляться так, как это делал я — всем своим «я», самыми дорогими своими идеями, и адский механизм их высмеивал, дробил, с каждым разом мне было все больнее, у меня ничего не оставалось, дела мои катились к черту. Надо было бы сменить пластинку, позволить моим войскам самим выпутываться.
Безумен тот смельчак, который сам выходит навстречу этому разрушительному явлению, вместо того чтобы положиться на свои внутренние системы.
Но в такой сложный момент расслабиться трудно. К тому же у вас нет и пяти секунд покоя на то, чтобы «повести себя иначе».
Дурацких и незначительных идеек вполне бы хватило на то, чтобы, как им было суждено, влиться в это механическое движение мыслей и за короткое время погибнуть в тяжких муках. Я же, особенно поначалу, выдавал самые надежные свои мысли, которые всегда служили мне опорой, и они были в два счета разломаны, сбиты с осей, стали смешнее смешного, отброшены в невообразимую даль, обращены в ничто. Но я, хоть уже и понял действие этой дьявольской машины, упорно продолжал скармливать ей все, что у меня было лучшего, самого дорогого, самого анримишовского (не слушая советов, которые сам же себе давал), как человек, у которого руку затягивает вращательным движением в приводные механизмы конвейера, и как бы он ни старался, его тащит к опасной точке, где рука в мгновение ока будет сломана.
Все, что вы предложите мескалиновой шизофрении, будет размолото. Поэтому не предлагайте самого себя. И не предлагайте никаких жизненно важных идей, потому что им не выжить.
Предлагайте незначительное, картинки, расхожие идейки.
Иначе превратитесь в необитаемый остров, и дом ваш, несомый этим жутким потоком, станет для вас посмешищем.
(…)
Из послесловия к «Убогому чуду»
(…)
У любителей одномерных оценок может теперь возникнуть соблазн считать все мои книги текстами наркомана. Жаль. На самом деле я из тех, кто пьет только воду. Ничего спиртного. Никаких возбуждающих средств. Годами — ни капли кофе, чая или табака. Лишь изредка — вино, и то понемногу. Всю жизнь я разрешаю себе что бы то ни было лишь понемногу. Позволю — и откажусь. И главное здесь — отказаться. Усталость — вот мой наркотик, если хотите знать.
Забыл кое-что. Двадцать пять или больше лет назад я семь или восемь раз пробовал эфир,{129} один раз — лауданум и дважды — ужасающие спиртные напитки.
Дополнение (1968–1971)
I
Я попробовал мескалин в том возрасте, когда у меня уже накопилось множество способов защиты, так что я не слишком волновался в ожидании встречи с ним.
Результаты меня изумили. Распространяясь во мне, без малейшего ко мне интереса, он вышвыривает меня из привычной ниши, ставит с ног на голову. Со свистом теряю свой возраст, вообще любой возраст. Нежданная и более чем ощутимая потеря. Все перетряхивается сумасшедшим образом. Все или — почти все, потому что в то же время во мне уже успела поселиться какая-то новая непохожая пристальность — она наблюдает, раздумывает, как бы со стороны, но все же это бесспорно я, глядящий на себя извне, я неизменный, обитающий по соседству со мной же — истязаемым, раздерганным, прерывистым.
И все-таки чудовищный водоворот встрясок у меня в голове, составленный из вылетающих пулеметными очередями «да-нет», «нет-да», остается вполне реальным, молниеносным, яростным, иррациональным. Мыслящие частицы проносятся и возвращаются неузнаваемыми. Ассоциации все причудливее. И до невероятности стремительно возникают планы, которые где-то у меня хранились, а я об этом не знал, — вдруг обнаруживаю бесконечное множество четких разрозненных удивительных путей, по которым мог бы двинуться поезд моей жизни, и тут же его перенаправляют, и так — каждую секунду. Одновременно я попадаю в лавину цветных картинок, внезапно дико замельтешивших у меня в голове безо всякой логики, — из-за этого и под действием других мелких, но болезненных встрясок, о которых умолчу, — я начинаю потихоньку расставаться с мечтательностью, одни обрывки остались и от моей тяги к беспечности и врожденной апатии, которая теперь уже никогда не восстановится полностью.