Шрифт:
Кто-то упорхнул в комнату, а возвратясь обратно, искательно, девчонисто, музыкально спросил:
— Кто вы?
— ...о вы... о вы, — передразнила я.
— Скажите, пожалуйста.
— Корреспондент. По специальному заказу товарища Ергольского.
— У папы от голода сердце схватывало. Врачи приезжали. Приходите завтра в эту пору.
— Сегодня.
— У него головокружение. Посетите краеведческий музей. Культурно отдохнете.
— Скука.
— У-у!
— В музей пойду, если возьмете на себя роль гидши.
— Гейши?
— Экскурсовода.
— Мне послышалось «гейши». Мне нельзя. Дежурю при папе.
— Школьница?
— Совершеннолетняя.
— Вы меня разозлили, мисс Совершеннолетняя.
— Не от меня зависит. Папе трудно. Вокруг Касьянова целая клика. Городская власть самоустранилась. На заводе помалкивают. Поборитесь-ка в одиночку.
— Боролась.
— Все равно папе тяжелей. Завтра. Хорэ?
— Девочка, вам рано играть в политику дымовых шашек.
— Простите, нам не до шуток. Завтра.
— Если не сейчас, то никогда.
Зрак подзорной трубы опять стал оранжевым. Отлипла говорушка от окуляра. Понеслась к отцу. И вот опять через окуляр.
— Папа и в самом деле не в силах поговорить с вами...
Ее голосок на мгновения размывался от печали. Девочка зарыдала бы, наверно, если бы она не испытывала убежденной причастности к папиной борьбе и если бы не боялась, что ему станет хуже.
Но я не хотела уходить. Я была уверена: коль он попросил, чтоб я приехала, мой приход окажет на него благотворное воздействие. Мне казалось, что я в состоянии помочь ему, духовно. А еще у меня было такое чувство, что я нуждаюсь в ошеломительно глубоком потрясении. Никто меня так не окрылял, как человек, подвергнувший себя страданию ради справедливости. Я начинала сострадать, докапываться до причин, вступала в противоречия, меня преследовали, как и того, кого поддерживала. Изведав могущество неправоты, намытарившись вусмерть, я все-таки побеждала. Отрадна победа чести! Но не победой вдохновлялась моя жизнь дальше, хотя, конечно, и, ею, а тем, что действительность сохраняет возможности, вознаграждающие за упорство, что постигла в ней то, чего не постигнуть, не испытав незащищенности перед сплоченной подлостью, что я не разочаровалась и не стала слабей.
В досаде я спускалась на лифте. Когда, когда выведутся люди, которые видят на земле только самих себя и свои цели? Почему тот же Ергольский считает позволительным узурпировать мое время ради собственных интересов? Не только мое, а и многих других, о ком я и не подозреваю?
В делах и судьбе каждого человека есть нечто планетарное. И вот кто-то внезапно срывает его с привычно-насущной орбиты и закручивает вокруг себя. Подумаешь, солнце! По какому праву? По праву соотечественника? Но тогда за личными причинами должны маячить всезначимые тревоги. По праву, проистекающему из рода моей деятельности, которая обязывает меня защищать любого гражданина общества? Но почему в таких случаях чувство ответственности перед моим возможным подзащитным так беззащитно?
Я не обратила внимания на то, что затевало вислое, синюшное небо. Это произошло позже, на изволоке, огибавшем микрорайон, едва впереди меня выросло желтое дерево молнии. Хоть моим ногам захотелось свистануть прямиком, через бурьян, к близкой отсюда «башне» Ергольского, но наперекор их пугливой готовности к прыти бросилось мое возмущение: вдруг да Ергольские глядят из окна, то-то распотешу.
Не подозревая, что я куражусь сама перед собой, захмелевшее от туч небо дохнуло электрическим перегаром. Предполагать, будто бы оно рассчитывало, что я без промедления задам стрекача, не смею: бахвальство сродни куражу, — однако замечу, что оно тотчас уязвленно заворчало и гаркнуло с таким остервенением, что у меня заложило уши.
Новая молния, возникшая теперь совсем рядом, соединила в недобрую логическую цепь и отлет Марата Касьянова, и телефонограмму о голодовке, и то, что я не была пущена к Ергольскому, и то, что небо угрожало мне: какая-то явная круговая порука негостеприимства. Но эта логическая цепь распалась раньше молнии, потому что ее разъяли приветливые лица Антона и Натальи, возникшие в моей памяти.
Вокруг так полыхало и гремело, что было ясно: тучам не уплыть отсюда, их доконает ярая обработка электричеством и звуком. Скоро они отворились, и не слегка, как, например, водопроводный кран домашнего пользования, а как использованная вода, прущая с теплоцентрали круглым потоком, двухметровым в поперечнике.
Моя цейлонская блузка, нежно-белая при сильном свете, мерцающая тончайшими изображениями тропических деревьев и птиц, свадебных процессий, каких-то мифологических походов на слонах, стала, мигом намокнув, льдистой с проголубью. Брюки оказались — я и не подозревала об этом — из дождеотталкивающей ткани. По ним стекало, будто по свежеоцинкованному железу, и я испугалась за будущее своих босоножек, сшитых из взаправдашней кожи: скинула босоножки, закатала брюки, чапала босиком.
Глина изволока мыльно скользила. Изволок пересекали зубчатые, как стегозавры, ручьи.