Шрифт:
– Это Эмма Вассерштайн. Я просто хотела уведомить вас, что приглашу еще одного свидетеля. Его зовут Рубио Грингейт. Это он продал вашему клиенту два комплекта фальшивых документов в семьдесят седьмом году.
Я ухожу за трейлер, чтобы Делия не слышала нашей беседы.
– Нельзя вытаскивать свидетелей, как тузы из рукава, – с сомнением в голосе замечаю я. – Я опротестую ваше прошение.
– Никаких тузов я ниоткуда не вытаскиваю. У вас есть еще две недели. Завтра утром у вас на столе будет лежать полицейский протокол нашего с ним разговора.
Значит, сторона обвинения представит свидетеля, который подтвердит личность похитителя, а присяжных – уж не знаю почему – всегда убеждают показания свидетелей, какие бы неточности они ни допускали. Я уже открываю рот, чтобы сказать Эмме, что мне плевать, что я снял с себя полномочия, но вместо этого жму кнопку «отбой» и возвращаюсь к Делии.
Она осталась одна – оскорбленная, с занозой в сердце. Не каждый день узнаешь, что человек, которому ты безгранично доверял, врал у тебя за спиной. Для нее же это уже становится привычным делом.
– Я послала Фица к черту, – тихо говорит она, – И согласилась, чтобы он процитировал меня двадцатым кеглем. Надо было раньше догадаться, что он не просто так сюда приехал.
– Ну, если тебя это хоть немного утешит, я думаю, он хотел писать эту статью не больше, чем ты хотела бы ее прочесть.
– Я рассказывала ему кое-что, о чем не говорила даже тебе… Боже мой, Эрик, я взяла его с собой, когда ездила к маме! – Она убирает с лица непослушные пряди. – Каких еще известий мне ожидать?
– В смысле?
– Фиц сказал, что ты должен кое в чем мне признаться. Какие-то проблемы с отцом?
Она смотрит на меня своими удивительными карими глазами, глазами, в которые я смотрел тысячу раз в жизни. В то воскресенье, однажды летом, когда я, пытаясь произвести на нее впечатление, прыгнул в бассейн с вышки. Тем февральским утром, когда мы поехали в горы на каникулы и я сломал ногу, катаясь на лыжах. В ту ночь, когда мы впервые занялись любовью.
У ее ноги, слева, бумажка под очками Фица занимается пламенем.
– Все в порядке, – вру я, решив не говорить, что перестал быть адвокатом ее отца.
Ночью в Аризоне разбегаются глаза. Мы с Софи, обернувшись одеялом, сидим на крыше трейлера. Я показываю ей Большую Медведицу, и пояс Ориона, и мерцающую красную звездочку, но ее куда больше интересуют поиски букв алфавита. Сегодня утром я уже обнаружил один свой документ, исписанный бесконечными «В».
– Папа, – говорит она, указывая на небо, – а я вижу букву «М».
– Молодец!
– И еще одну.
Сегодня полнолуние, и по указке Софи я четко вижу всю четверку: «М-А-М-А». К моему удивлению, когда я читаю буквы, она узнает слово.
– Меня Рутэнн научила, – поясняет Софи. – Еще я знаю, как писать «да», «нет», «папа» и «дед».
Она устраивается у меня на коленях, и я четко осознаю, что если бы Софи у меня отняли – кто угодно, пусть даже Делил, – я бы искал ее до конца своих дней. Я не поленился бы заглянуть под каждую звезду. Соответственно, если бы я узнал, что ее собираются отнять, то тут же увез бы ее первым.
Софи вдруг начинает странно вертеться, вглядываясь в небо, и я беспокоюсь, как бы она не упала с крыши.
– А ты знал, – наконец говорит она, – что слово «мама» не меняется даже в зеркальном отражении?
– Не обращал внимания.
Софи прижимается головой прямо к моему сердцу.
– Это так специально, – говорит она.
Уже заполночь Делия поднимается на крышу и садится по-турецки у меня за спиной.
– Отца посадят, да?
Я осторожно укладываю Софи на расстеленное одеяло: она так и уснула, прижавшись ко мне.
– На суде присяжных всякое бывает…
– Эрик.
Я опускаю голову.
– Скорее всего.
Она закрывает глаза.
– Надолго?
– Максимум – десять лет.
– В Аризоне?
Я обнимаю ее.
– Давай решать проблемы по мере их поступления.
Под неусыпным контролем луны я опускаю пальцы в реку ее волос, пробегаю по ландшафту ее плеч. Мы вместе забираемся в спальник – еле-еле вместившись, вплотную, – и она наплывает на меня, накрывая мои ноги своими, мою кожу – своей. Мы прислушиваемся к тишине – Софи ведь спит всего в нескольких футах, – и это задает тон нашему слиянию. Когда нет слов, все чувства обостряются. Секс становится отчаянным, тайным, постановочным, как балет.