Шрифт:
«Близнечный миф», развиваемый в стихотворении, восходит к «Литовскому дивертисменту». Там уже шла речь о зодиакальном знаке Близнецов. На обсерватории Вильнюсского университета есть ряд старинных барельефов, изображающих знаки зодиака; самый запоминающийся среди них — именно Близнецы (Кастор и Поллукс). Здесь «проступающий в Касторе Поллукс» (124) соотносится с адресантом и адресатом [161] . Дело здесь, по-видимому, не только (и не столько) в том, что адресат сходен с автором по роду занятий и судьбе. Автор, в сущности, встречается с самим собой, но в другом временном измерении, до эмиграции — и, быть может, в предвидении эмиграции. Граница оказывается чертой не только в пространстве, но и во времени. Расстояние между зеркальными двойниками непреодолимо: Литва, родина, прошедшая жизнь описываются как зазеркалье [162] .
161
Имя адресата «Томас», кстати, означает «близнец».
162
«Зеркальность» в стихотворении присутствует и на формальном уровне. Кроме уже отмеченной зеркальной симметрии параграфов привлекает внимание то, что многие из них представляют собой «двойчатки», начинаясь сходным или одинаковым образом. Ср. III и V («Поздний вечер в Литве — Поздний вечер в Империи»), XII и XIII («Полночь. Сойка кричит — Полночь в лиственном крае»), XIV и XV («Призрак бродит по Каунасу— Призрак бродит бесцельно по Каунасу»), а также VII и XVI («Вот откуда твои — Вот откуда пера»). Отметим еще «зеркало, вставленное в строку» — слоговый палиндром безликий ликбез (318).
Стоит присмотреться к этому описанию Литвы. Оно насыщено и даже перенасыщено реалиями, деталями литовского быта, но при этом странно двоится и мерцает. По словам Михаила Лотмана, «поэт воспевает не эмпирически реальную страну, а некий ментальный образ, отложившийся в его памяти» [163] . Следует добавить, что в этом ментальном образе объединяются разные хронологические пласты — время растекается, становится расплывчатым. Сначала изображена бедная деревня в Жемайтии (это западная, приморская часть Литвы, говорящая на особом диалекте, всегда наиболее упорно сопротивлявшаяся имперским попыткам подавить ее религиозное и культурное своеобразие). Однако это не колхозная Жемайтия 70—80-х годов, а Жемайтия до Второй мировой войны: «запоздалый еврей», который «по брусчатке местечка гремит балаго- лой» (27–28), — фигура, совершенно немыслимая в Литве после холокоста. В этом же параграфе впервые является еще одна важнейшая сквозная тема «Литовского ноктюрна» — тема письменности (письма), сопряженная с темой религии: «Из костелов бредут, хороня запятые / свечек в скобках ладоней» (19–20) [164] . Для читателя, знакомого с историей Литвы, это место стихотворения ассоциируется с еще более ранней эпохой — периодом так называемой «борьбы за письменность» (1865–1904), когда книги — прежде всего молитвенники, — напечатанные латиницей, доставлялись в Литву контрабандой.
163
Лотман М.Ю. Балтийская тема в поэзии Иосифа Бродского // Slavica Helsingiensia И: Studia Russica Helsingiensia et Tartuensia III: Проблемы русской литературы и культуры / Под ред. Л. Бюклинг и П. Песонена. Helsinki, 1992. С. 238.
164
Именно эти строки, как особо характерные для Бродского, процитировал секретарь Шведской академии Стуре Аллен в своей речи при вручении Бродскому Нобелевской премии 10 декабря 1987 года.
Параграф IV поворачивает тему пересекаемой границы по- новому. В строке 47 поминаются погибшие летчики Дариус и Гиренас [165] . С их упоминанием впервые возникает мотив границы между государствами [166] — причем такой границы, которую невозможно (во всяком случае, смертельно опасно) перешагнуть. Граница Империи напрочь разделяет автора и его молчащего собеседника, настоящее и прошлое, Новый Свет и Литву/ Немедленно появляется и само слово «Империя» (в первой строке следующего параграфа). Отметим контраст: «Поздний вечер в Литве (18) — Поздний вечер в Империи, / в нищей провинции» (49–50). Сначала дан намек на границу царской России, которая проходила по Неману. Перейдя его, Наполеон некогда взял Ковно (Каунас), с чего и началась война 1812 года (в 1915 году то же сделал кайзер Вильгельм II). Ср. 51–53:
165
Steponas Darius и Stasys Girеnas — американские авиаторы, литовцы по происхождению, которые в июле 1933 года пересекли Атлантику на маленьком и плохо оборудованном самолете, направляясь из Нью-Йорка в Каунас, но погибли на тогдашней германской территории. Упорно держится (видимо, ошибочное) мнение, что они были сбиты гитлеровцами. Дариус и Гирснас стали национальными героями Литвы (впрочем, они не забыты и в Америке). Остатки их самолета хранятся в каунасском военном музее. Эта история произвела немалое впечатление на Бродского — одно время он даже собирался написать о полете двух литовцев поэму.
Весьма любопытно мнение польской исследовательницы Ядвиги Шимак-Реифер о том, что упоминание Дариуса и Гиренаса ведет к теме Линдберга (пересекшего Атлантику шестью годами раньше) и тем самым к «Поэме воздуха» Цветаевой. См.: Szymak-Rejferowa J. Czytajioac Brodskiego. Krakow: Wydawnictwo Uniwersytetu Jagiellon'skiego, 1998. S. 198 и след.
166
Ср. слово «кордонов» (42).
Но почти сразу следует деталь, безошибочно указывающая на Советский Союз послесталинского времени, — бутылка водки «на троих» (58–60):
И выносят на улицу главную вещь, разделенную на три без остатка… [167]Далее речь идет уже о Литве во вполне конкретную эпоху — ту, в которую пишется стихотворение. Деревенский вневременный пейзаж сменяется городским, советизированным. Впрочем, некоторое «двоение», размытость времени и пространства все же остается. Сохраняются намеки на царскую Россию: ср. характерные предреволюционные слова — «в губернии цвета пальто» (184), «на певца усмиренных пейзажей» (333). Современный ресторан оказывается «литовской корчмой» (106), т. е. корчмой на литовской границе из пушкинского «Бориса Годунова». Является средневековый правитель Литвы, князь Витовт (Vytautas), упоминавшийся и в «Литовском дивертисменте», причем он пытается пересечь границу, направляясь к шведам (174–175), — ситуация, отсылающая к значительно более поздним временам [168] . Квартира адресата находится в Вильнюсе, но призрак, разговаривающий с ним, бродит по Каунасу [169] . Однако непроницаемая граница, отделяющая Литву от мира и прошлое поэта от его настоящего, описывается однозначно (154–159, 189–191):
167
Алкоголизм — еще одна из сквозных тем «Литовского ноктюрна». Она проводится в юмористически-кощунственном ключе. Религиозные мотивы (рана, в которую вложил персты небесный покровитель адресата, апостол Фома; Богоматерь с младенцем; пророк Исайя), преломленные в культурных текстах (литовская народная скульптура; «Пророк» Пушкина), преподносятся — как часто бывает у Бродского — пародийным и шокирующим образом. См. 109–111: «чтоб вложить пальцы в рот — в эту рану Фомы — / и, нащупав язык, на манер серафима / переправить глагол»; 145–150: «в сырой конопляной / многоверстной рубахе, в гудящих стальных бигуди / Мать-Литва засыпает над плесом, / и ты / припадаешь к ее неприкрытой, стеклянной, /пол-литровой груди». (Стоит заметить, что отождествление бутылки с материнской грудью отсылает к Фрейду.)
168
Тема обыграна еще в одном отношении: «Витовт, бросивший меч и похеривший щит» (173) — юмористический намек на щит и меч, эмблему КГБ.
169
В стихотворении фигурируют «классические» каунасские реалии, хорошо знакомые как автору, так и адресату, — собор и кафе «Tulpe», находящиеся на центральной улице города, Laisve's ale'ja (аллея Свободы).
Это граница тоталитарной «сверхдержавы» (143), того мира, «где ничто не меняется» (152), — мира, едва ли не главным символом которого была Берлинская стена. Даже описания звездного неба (107–108) или взаимоотношений адресанта и адресата (123) даются в терминах, отсылающих к опыту жизни в советской империи:
…до лица, многооко смотрящего мимо, как раскосый монгол за земной частокол… [170] Мы — взаимный конвой… [171]Было бы заведомым упрощением интерпретировать все эти образы только политически (хотя этот уровень интерпретации и существенен). Речь, как обычно у Бродского, идет прежде всего об одиночестве, отчаянии, утрате связи с мировым целым, бытии перед лицом смерти, о пограничной ситуации, как сказал бы философ-экзистенциалист [172] .
170
Ср. к той же «евразийской» теме: «татарва» (163), «печенегом» (169).
171
Ср. «соглядатай» (216).
172
Кстати говоря, призрак связан с темой границы тем, что находится на границе между живым и неживым, сном и явью, ночью и днем (ср. 132–134, 162–169).
Здесь возникает характерное противопоставление двух Муз — «новой Клио, одетой заставой» (228) и «обнаженной Урании» (230) [173] , т. е. истории, которая оборачивается несвободой и гибелью, и поэзии, сопряженной с мировой пустотой, но превозмогающей эту пустоту в творческом акте [174] . Это возвращает нас к третьей основополагающей теме «Литовского ноктюрна», заданной с параграфов II и III, — теме речи, а также письма.
Тема эта развивается в параграфах VI–VIII. В них, в частности, как адресант, так и адресат описаны — и противопоставлены — в терминах письма и грамматики (84–97):
173
Оно развито в стихотворении 1982 года «К Урании», которое дало название русскому («Урания», 1987) и английскому («То Urania», 1988) сборникам Бродского: «Оттого-то Урания старше Клио». Ср. еще перекличку строк 278–279 «Литовского ноктюрна» («У всего есть предел: / горизонт — у зрачка, у отчаянья — память…») и первой строки «К Урании» («У всего есть предел: в том числе у печали»).
174
В этом справедливо усматривается родство Бродского с акмеистами (прежде всего с Мандельштамом), хотя нигилизм у Бродского более педалирован.
175
Ср. далее: «наши оттиски» (100).