Шрифт:
Остается сказать несколько слов еще об одном стилистическом аспекте стихотворения — архаике. На наш взгляд, архаическая аура текста создавалась автором не только как необходимый компонент неоклассического монумента, но и как по существу важная для создания верного образа Ахматовой. Дело не только в том, что в лексическом составе стихотворения имеются четыре архаизма (секира, уста, тленный, обретший), а самые «новые» речения (пульс, вата) появились в русском речевом обиходе еще в XVIII веке. Подобные и даже именно те же самые архаизмы иронически употребляются Бродским и во вполне современном стилистическом контексте (например, о пограничниках в Ленинградском аэропорту: «чуя яйцами холод их злых секир» [339] ). То же относится к таким древним словосочетаниям, как «смертные уста» и «дар речи». Но архаичность ощущается и в риторических фигурах. Секира палача, заступ могильщика, хруст костей пытаемого на дыбе, пылающие на костре книги — это образы, принадлежащие глубокой древности и Средневековью, хотя и реальные для тоталитарных режимов XX века. «Зерно», «жернов» принадлежат библейской тропике, не говоря уже о «Бог сохраняет все», парафразе литургического «[Бог] сотвор[яет] вечную память». Модель мира, представленная в стихотворении, тоже архаична не только потому, что это двухуровневый мир, состоящий из физического низа и метафизического верха, но и потому, что физический мир состоит из «четырех стихий»: земли, воды, воздуха и огня, названных прямо или иносказательно в 11, 9,
339
Бродский И. Сочинения: [В 4 т.]. Т. 2. С. 356.
8 и 1-й строках соответственно.
В ходе нашего анализа возникали имена Мандельштама, Гумилева, Пастернака, Маяковского. Эти интертекстуальные связи здесь представляются несомненными и, скорее всего, сознательными. Вероятно, первые же слова стихотворения у многих читателей вызовут ассоциацию с самым расхожим русским литературным афоризмом XX века — булгаковским «Рукописи не горят». Бродский не любил роман «Мастер и Маргарита», но он, несомненно, учитывал стихотворение «Памяти М. Б-ва», написанное Ахматовой с использованием того же ямбического гекзаметра: «Вот это я тебе взамен могильных роз…», — тем более что это стихотворение составляет часть высоко им ценимого цикла «Венок мертвым» [340] . Возможно, в подтексте первой строки таится также намек на «Путем зерна»
340
См.: Brodsky J. Less Than One. P. 49.
Ходасевича. Совсем уж несомненно присутствие в тексте самого автора. Хотя он и избегает «я», но это он шлет поклон праху поэта, упоминая конкретное биографическое обстоятельство — свою удаленность от родной земли. В этом смысле стихотворение-памятник напоминает памятник другой царственной особе — Екатерине II на Невском проспекте, где пьедестал, на котором стоит императрица, компактно окружен статуями ее наиболее заслуженных сподвижников.
Надпись на воздвигнутом Бродским пьедестале гласит: «Великая душа» (anima magna). Именно великодушие Бродский отмечает как главное достоинство Ахматовой и как главный урок, который он от нее получил [341] , и в своих воспоминаниях:
341
Об отсутствии между Ахматовой и Бродским отношений «ментор- ученик» в чисто литературном плане см. статью В. Полухиной «Ахматова и Бродский. (К проблеме притяжений и отталкиваний)» в кн.: Ахматовский сборник. Вып. I. С. 143–154. Бродский по отношению к Ахматовой был, если использовать его фразу, «от страстей эдиповых избавлен».
Мы шли к ней, потому что она наши души приводила в движение, потому что в ее присутствии ты как бы отказывался от себя, от того душевного, духовного — да не знаю, уж как там это называется, — уровня, на котором находился, — от «языка», которым ты говорил с действительностью, в пользу «языка», которым пользовалась она. Конечно же, мы толковали о литературе, конечно же, мы сплетничали, конечно же, мы бегали за водкой, слушали Моцарта и смеялись над правительством. Но, оглядываясь назад, я слышу и вижу не это: в моем сознании всплывает одна строчка из того самого «Шиповника»: «Ты не знаешь, что тебе простили» [342] . Она, эта строчка, не столько вырывается из, сколько отрывается от контекста, потому что это сказано именно голосом души — ибо прощающий всегда больше самой обиды и того, кто обиду причиняет. Ибо строка эта, адресованная человеку, на самом деле адресована всему миру, она — ответ души на существование [343] .
342
См. сноску 14. — ЛЛ.
343
Вспоминая Ахматову. С. 48.
В поэтическом мире Бродского душа обладает привязанностью к месту, где покоится тело: «И душа, неустанно / поспешая во тьму, / промелькнет под мостами / в петроградском дыму…» («Стансы», 1962), душа Джона Донна витает над Лондоном (ср. у А. Солженицына в рассказе «Прах поэта»: «Все нам кажется, что дух наш будет летать над могилой и озираться на тихие просторы» [344] ). От тех мест, где витает душа Ахматовой, автор отделен морями. Преимущество нерукотворного памятника перед рукотворным состоит, в частности, в том, что его можно воздвигнуть и на расстоянии.
344
Солженицын А. Собрание сочинений. Париж-Вермонт, 1978. Т. 3. С. 167.
Набросок И. Бродского «Могила Ахматовой в Саратове»
Кеннет Филдс (США). «ПАМЯТИ КЛИФФОРДА БРАУНА» (1994)
У Мелвилла в «Билли Балде» капитан Вер «никогда не впадал в шутливо-фамильярный тон», разговаривая с командой, речь его была полна аллюзий, смысла которых он матросам не объяснял. В наших ученых кругах мы всегда рады объяснить все аллюзии, да еще чего-нибудь и прибавить. По поводу ограниченности людей, подобных капитану Веру, Мелвилл замечает: «Их честность диктует им прямоту, которая порой заводит их далеко, подобно перелетным птицам, не замечающим в полете, что они пересекли некую границу». Иными словами, Вер не поэт. Поэзия — самая перелетная из всех форм жизни, и, вопреки утверждению Фроста, именно она-то лучше всего выдерживает перевод, только замечать момент пересечения границы в этом деле исключительно важно. Я могу указать, к примеру, на то, как Пушкин присвоил Оду III.30 Горация, где «в свой жестокий век восславил свободу», попутно превратив Цезаря в царя Александра, и на перевод пушкинского стихотворения на английский Набоковым сто лет спустя. «Поэзия, — для Бродского, — это, прежде всего, искусство ссылок, намеков, лингвистических и образных параллелей» («Дитя цивилизации»). Если добавить импровизацию и неожиданные переходы, то это определение можно было бы отнести и к джазу, но я только пытаюсь подкрепить авторитетом поэта отрывочный характер этих заметок.
Я думаю об Энтони Хекте, который для позднего Бродского был крупнейшим из пишущих по-английски поэтом и чей шедевр «Венецианская вечерня» пронизан намеками и аллюзиями при том, что лирическая персона и вроде бы просматривается насквозь, и непроницаема. Хект завершает свой сборник двумя переводами из Бродского не просто потому, что переводы принято помещать в конце, но потому, что эти два стихотворения дополняют его собственное великое произведение. «Саре Cod Lullaby» («Тресковомысская колыбельная» [345] ), название которой Бродский изменил на «Lullaby of Cape Cod» («Колыбельная Трескового мыса»), поскольку он хотел соотнести его с классической джазовой «Колыбельной Птичьей страны» («Lullaby of Birdland»), начинается с рояля Рэя Чарльса и продолжается в louche [346] , почти пьяной манере, откровенно импровизационной. Книга Хекта заканчивается в Венеции — переводом «Лагуны». В данном случае перевод есть поистине акт сотрудничества, что можно было бы подтвердить специальным анализом взаимовлияний Бродского и Хекта, особенно в стихах о Венеции.
345
В английском варианте это звучит совершенно органично. — Ред.
346
Louche (фр.) здесь можно перевести как «заплетающийся». — Ред.