Шрифт:
— А ну, фу! — прикрикнул Сашка на распоясавшуюся псину.
Художник вздрогнул и оглянулся.
Вид у него был действительно потрясенный!
— Какой жестокой силы воплощенье! — зачирикал он, — сколь обнажен и отшлифован образ! Из прошлого несет могучей силы отблеск. Пусть примитивен он, но тем мощнее. Кто создал это?
Сашка не без удивления окинул взглядом выщербленную мозаику. На ней в худшем понимании лучших традиций советского плакатного жанра был изображен классический строитель коммунизма с лицом доброго идиота, тяжелым подбородком, непомерными, но анатомически неубедительными мускулами, кувалдой в одной руке и конституцией СССР в другой. Дебиловатое лицо и надвинутая на глаза строительная каска, под которой, если верить пропорциям, заложенным художником, не мог уместиться и минимальный лоб, делали «строителя» похожим на Челентано в фильме «Блеф». Могучий образ, блин!
— А хрен его знает кто!
Но эта простая вроде бы идиома в сознании Художника отозвалась уродливым и смущающим образом. Дело в том, что Воронков, даже не осознав этого, представил себе того, кто мог бы это наваять, и мысленно, тоже безотчетно, пересыпал свои соображения в сердцах определениями, среди которых «мудозвон» было самым невинным. А досадливый эмоциональный всплеск послужил надежным транслятором полученного коктейля собеседнику.
Сказать, что Художник был озадачен, получив такую характеристику творца, создавшего столь потрясший его образ, значит ничего не сказать.
Отшатнувшись от мощного ментального посыла, Художник философски рассудил, что протест героя против реалий враждебного мира принимает крайние до уродливости формы. И дал себе слово быть осторожнее.
— Апартаменты готовы, — сказал между тем Сашка, по-своему определив реакцию Художника.
Полюбовавшись грубым, но безусловно великим творением неизвестного гения со странной анатомией, тот счел за благо уйти в мастерскую, проскользнув в дверь так, чтобы Джой остался снаружи.
Сашка удовлетворенно кивнул и запалил горелку. Но заметил в куче мусора какую-то мятую бумажку с нарисованной отвратительной рожей. Что это за бумажка и кто мог бы нарисовать, он сообразить не сумел. Но что-то его удержало от немедленного поджигательства.
Харя была мерзкая и пугающая. И пугающая больше, чем мерзкая. И угрозу она излучала такую, какую ни одна хоть трижды мерзкая физиономия излучать не могла, будь она даже не нарисованной на листочке в клеточку, а вполне живой.
Сашка увернул газ в горелке. Запаливать кучу расхотелось.
— Ну что за блинтвейн! — пробормотал он.
Неизвестно почему, но именно эта бумажка остановила его.
Чувствовалась сфокусированная опасность. В первый раз он ощутил это теперь отчетливо. Если раньше подобные ощущения смешивались с другими и могли допускать вольную интерпретацию, то теперь ничто не нарушало чистого, как неразведенный спирт, обжигающего голоса угрозы.
Рука с зажигалкой опустилась.
Сплюнув от непонятки, он откатился в сторону.
Кожа, обильно пропотевшая под гидрокостюмом, саднила теперь. Скинуть бы все же эту облатку да душ принять поскорее. Главное, чтобы «Мангуст» был под рукой.
И то…
А мусор. Мусор и так полежит. Вместе с рожей этой дурной.
Сашка оглянулся на окошко. Оттуда смотрел Художник, как-то обострив лицо вниманием. Чуткий он, как крыса. Не иначе тоже учуял что-то.
И пока Вороненок смотрел не на кучу мусора, взгляд нарисованных глаз с бумажки просто сверлил затылок.
— Вот черт! — ругнулся он и пнул колесиком роллеров в сердцах камень.
Тот полетел в сторону кучи, ударился, отскочил, высек искру об железку и…
Ффу-х! Полыхнуло. Немедленно образовался клубящийся огненный шар. Горячая волна опалила уж и без того пострадавшие от огня сегодня брови.
Обернулся на окно дежурки.
Художник не просто смотрел в окошко. Он держался за стекло. Как тритон за стену. Сашка никогда раньше не видел, как можно держаться за стекло.
Сашку охватил неудержимый, как понос, приступ нервного смеха. Хорош бы он был, запалив эту пакость собственноручно.
А огненно-дымный шар взлетал вверх на тонкой дымной струйке, как на ниточке…
Разговор случился вдруг, будто нарыв прорвало. И таких разговоров у Сашки никогда в жизни не случалось. И не только потому, что каждый говорил на своем языке, но понимал другого, тоже весьма по-своему, но и по обстановке, и по теме…
После взрыва кучи мусора, со стороны напоминавшего миниатюрный атомный грибок — такую бледную смертоносную поганочку, Воронков докатился на роликах до главного корпуса и отпер кладовку. Он был почти уверен, что о красках никто не вспомнит. Освободил одну из подмоченных коробок от банок — самую крепкую.
Уложил в нее в два слоя: грунтовку и по банке каждого цвета. Присовокупил пару ребристых бутылей растворителя. Получилось тяжело, но подъемно.
Кисти были и здесь, и в подсобке. Из художественных кистей выбрал четыре разных номеров. Почему-то был уверен при этом, что для такого художника, как этот, номер кисти малосущественен.