Шрифт:
В. В. Розанов выводил нигилизм из той отгороженности от мира, которая была характерна для русского православия, отказавшегося освятить цивилизацию [68] {742} . Бердяев писал, что нигилизм вырос на духовной почве православия, что только в душе, отлитой в православные формы, могло прижиться такое мировоззрение. Он называл нигилизм вывернутым наизнанку православным аскетизмом.
Нигилизм, равно как и тот эсхатологический порыв, которому он был обязан своим рождением, требовал того, чтобы жизнь была аскетически обнажена: с нее надлежало сорвать все покровы в преддверии финала — всеобщего разрушения порядка неправедного. Не могло быть и речи о том, чтобы удовлетвориться окружающим миром, основанным на неправде. С этой точки зрения знаменитый программный роман Н. Г. Чернышевского «Что делать?», рисующий идеальный образ жизни «новых людей», представлял собой как бы путеводитель, призванный сыграть ту роль, которую в московской Руси некогда играл полуаскетический Домострой {743} . Так видели идеологические корни русского нигилизма Г. Флоровский и В. В. Зеньковский {744} .
68
Уже Михайловский (см.: Михайловский. Т. 1. С. 596 и ел.) говорил о родстве революционного либертинизма и аскетического отказа от мира, свойственного русским. С социологической точки зрения обоснование этой связи («чувственной» и «идейной» свободы) дал Питирим Сорокин (см.: Sorokin. Dynamics. Vol. 3. P. 173f.).
Примечательно, что либерал-рационалист П. Н. Милюков высказывал аналогичную точку зрения{745}. Характерно и то, что из трех крупнейших представителей русского нигилизма двое (Н. Г. Чернышевский и Н. А. Добролюбов) происходили из духовного сословия. Что же касается третьего — Писарева, то известно огромное влияние, которое на него в юности оказала книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» (столь презираемая революционной интеллигенцией), с ее проповедью «мирского» аскетизма. Не случайно Писарев перевел на русский язык «Мессиаду» Клопштока, проникнутую духом пиетистской религиозности.
Карл Нетцель когда-то охарактеризовал ранний большевизм как «нигилизм у власти». Вероятно, наиболее отчетливое определение нигилизма можно обнаружить у Леонида Андреева — в его знаменитой трагедии «Савва», написанной под впечатлением революции 1905 года. Вот что говорит один из ее персонажей, которого крестьяне принимают за Антихриста:
«Поверь мне, монах, я исходил много городов и земель и нигде не видал свободного человека. Я видел только рабов. Я видел клетки, в которых они живут, постели, на которых они родятся и умирают… Среди цветов прекрасной земли — ты не знаешь, монах, как она прекрасна, — они воздвигли сумасшедший дом… Они не убивают Правду, они… ежедневно секут ее, они обмазывают своими нечистотами ее чистое лицо… На всей земле, монах, нет места для Правды.
Я увидел церкви — и каторгу. Увидел университеты — и дома терпимости… фабрики — и картинные галлереи. Увидел дворец — и нору в навозе. Подсчитал…. сколько на одну галлерею острогов приходится, и решил: надо уничтожить все… Да, пора нам посчитаться, пора…
После Бога мы примемся за них… Тицианы, Шекспиры, Пушкины, Толстые. Из всего этого мы сделаем хорошенький костерок и польем его керосином. Потом… мы сожжем их города!.. Ведь что такое ихние города? Это могилы, понимаешь, каменные могилы… Они всю землю оденут в камень, и тогда задохнутся все. Все!..
Будут люди лучше, свободнее… И свободные от всего, голые, воруженные только разумом своим… Припрячет что-нибудь… по старому…? Тогда… пусть на земле совсем не будет человека…. тогда можно будет и пожалеть его, великого осквернителя и страдальца земли!..
Строить на горе означало бы всего лишь делать эту гору еще выше. Надо срыть ее до самой голой земли! ..Разрушить все, старые дома, старые города, старую литературу, старое искусство… Берегись вещей! Они злы и хитры. И они должны быть разрушены… Человек должен остаться голым на голой земле. Надо обнажить землю. Сорви с нее эти суетные лохмотья! Она достойна королевского пурпура; вместо этого они нарядили ее в арестантское платье…
Когда для человека шапка дороже головы, так нужно с него шапку и голову снять… Голая земля — понимаешь? Голая земля, и на ней голый человек… Ни штанов на нем, ни орденов…, ни карманов… Ты подумай, человек без карманов… И когда так будет разрушен десяток их идолов, они почувствуют, холопы, что кончилось царство ихняго Бога и наступило царство человека» [69] {746} .
Устремление нигилизма состояло, по мнению Бердяева, в том, чтобы история прекратилась и началась новая жизнь — по ту сторону исторического процесса {747} . У Владимира Соловьева, в молодости пережившего период сильного увлечения нигилизмом, приверженность теократическому идеалу сменилась апокалиптическими предчувствиями конца истории. Из этих предчувствий — благодаря символистам, на которых Соловьев оказал столь сильное влияние — революция также до некоторой степени черпала свой идеологический потенциал. Третий Рим, т. е. Российская империя, пал; четвертый же представлялся невозможным в пределах истории. (Не следует забывать, что тот же самый заряд апокалиптической энергии, с самого 1666 года питал старообрядческую традицию {748} . Ведь, с одной стороны, именно она стала источником представления о том, что падение самодержавия в России означало бы также окончание истории в целом (это представление просуществовало на Руси не менее пятисот лет); с другой стороны, однако, ожидание революционного спасения — в смысле христианской эсхатологии — могло быть и было перенесено за пределы собственно истории.) В крестьянской поэзии Революции хилиастическое осуществление конца истории понималось эсхатологически — как преображение вне истории, как космическая катастрофа, символизируемая мировым пожаром {749} . Именно с таких позиций Клюев воспевал советскую революцию, видя в ней конец света; в таком понимании присутствовал и отзвук сектантского хилиазма его предков — хлыстов: «Вся земля и все дела ее сгорят. И явится Новое небо и Новая земля. И не будет ничего проклятого. Спасенные народы будут ходить во свете» {750} (1919 г.).
69
Сходное умонастроение и даже чрезвычайно близкие формулировки можно найти в необычайно емкой по содержанию статье Александра Блока «Интеллигенция и революция» (см.: А. Блок. Собрание сочинений. Т. 8. С. 45–49, 52–53). Аналогичными мотивами (земля как живое существо, одушевленное целое), восходящими к русской фольклорной традиции (ср.: А. Коринфский. Народная Русь. М, 1901. С. 14), проникнут и очерк Блока «Стихия и культура» (см.: А. Блок. Сочинения. [1946] С. 427–429).
Русское понимание социализма носило отчетливо хилиастический характер и было связано с представлением о всеразрушающем конце света. В России не развился «христианский социализм», и в качестве «исполнения религиозных надежд многие крестьяне признали Октябрьскую революцию», вспоминал Троцкий{751}. Ибо в самой России социализм рассматривался не в качестве средства, или элемента человеческой практики; не считали его и ступенью общественного развития; российские адепты социализма истолковывали его как нечто окончательное и абсолютное, как решение самой человеческой судьбы, как установление царства Божия на земле{752}. Русскому народному сознанию «революция» виделась как вселенская катастрофа. Всякий, кому довелось познакомиться с раннебольшевистской Россией, знает и о знаменитых лозунгах — «мы зажгем мировой пожар» «мы старый мир разрушим, мы новый мир построим», — лозунгах уличных (не из текста А. Блока), терявших смысл вне русского контекста и, в сущности, непереводимых, ибо своим происхождением они были обязаны не материалистическому пониманию истории, с присущим последнему экономическим детерминизмом, а как бы наследию старообрядцев-самосожженцев семнадцатого века.
Еще в первое десятилетие двадцатого века духовная атмосфера России была проникнута эсхатологическим напряжением. В 1909 году Сергей Булгаков наблюдал, что «интеллигенция живет в атмосфере ожидания социального чуда, всеобщего катаклизма, в хилиастическом настроении»{753}. Оно нарастало — как в глубинах народной религиозности, носителями которой выступали некоторые радикальные секты (вдохновлявшие будущего наркома А. В. Луначарского), так и у литературной элиты, в частности, у символистов, — и прежде всего у Мережковского, Блока и Андрея Белого{754}. Они ощущали приближение революции и в духе Соловьева видели в ней апокалипсис; и Блок и Белый приветствовали ее как исполнение обетовании. Обоих постигла одна и та же участь как бы «самоуничтожения» в стихии большевизма. Россия — скала, у которой все знание превращается во прах, жизнь загорается сама собой. В тот день, когда Запад объединится с Россией, его настигнет всеохватывающий мировой пожар: все, что горит, исчезнет в пламени{755}.