Шрифт:
Послесловие
Мы последние дети последней войны.
Нас уже не слыхать, мы уже откричали.
Не жалейте, вы нам ничего не должны.
Да останутся с нами все наши печали.
В. РусаковОни просидели всю ночь. И еще утро. Сколько их было, никто не запомнил. Много. Казалось, что в красном уголке набилось их тесным-тесно. Сидели на подоконниках, скамейках, полу. Но места хватило всем. Даже можно было пройти к кому-нибудь и потеснить, присев рядом. Пришли сюда под вечер. На улице похолодало, а расходиться никому не хотелось. Пошли, не сговариваясь, за комиссаршей. Не могли оставить ее одну. Она сюда, и они — тоже. Спальни в ту ночь пустовали или почти пустовали. Одни на этом сборе говорили много, другие — меньше. Слушали друг друга и всех разом. Иногда вдруг перебивали на полуфразах. Разве что мастер Игнатий не раскрывал рта. Сперва он заглянул в дверь, потом притулился в уголочке, да так и остался до конца схода. О чем думал фронтовик, разглядывая ребят, одному ему ведомо. Но, видно, все же в глубине души согласился, что в такой день — в этот первый день мира — каждому за свое простится. Потому не прогнал никого, не поторопил на «трудовую вахту» (его слова), на пересменку, будто она где-то совсем далеко даже от мастера Игнатия.
Ближе к утру народу, правда, поубавилось.
Одни от усталости потихонечку исчезли, одолеваемые дремой. Некоторые предпочли одиночество и словно попопрятались кто куда, в укромные местечки. Другие пристроились кружком к черной тарелке репродуктора и готовы слухом ловить без перерыва, до бесконечности самое что ни на есть важное известие: войны больше нет. Только свидетели и очевидцы времени способны понять это потрясение.
Оставшиеся вспоминали про минувшую войну и кто как запомнил ее первый день. Они словно перелистывали страницы пережитых лет — с подробностями или недоговорками, — у каждого хватало своего лиха. Потом стали загадывать, у кого как судьба сложится, кто кем станет и как вообще жить будет в новое время, которое наступило вчера, не уйдет завтра и продлится вечно. Неожиданно кто-то предложил, что надо бы всем встречаться регулярно и в назначенные сроки, а то можно запросто потеряться в житейском водовороте и позабыть друг о дружке. Мысль эта точно висела в воздухе, за нее разом ухватились. Оживились, пошли, посыпались советы: «Прямо через год!»… «Слишком часто! Не выйдет! Через три!»… «Через десять…»
Последнего не поддержали: «Долго ждать!»
Комиссарша, чтобы не сбивать азарт, в разговор не вступала. Лишь изредка подавала реплики да смотрела на них удивленным взглядом, словно видела перед собой совсем новых людей, будто вовсе их до этого не знала. Выбрав момент, сказала, что лучше всего — через пять лет. Одобрительно зашумели, дружно согласились.
Петро Крайнов перекричал всех и потребовал клятвенного обещания. Чтобы каждый дал слово и сдержал его, пока жив. И сам поклялся первым. После него говорил Фаткул. Ему проще других: он никуда не собирается уезжать, останется в Туранске. А встречи будут проходить именно здесь. Не колебался Уно Койт. Павел Пашка еще не знал, возвратится ли он в свою страну и пустят ли его тогда через границу. Севмор сказал кратко: «Буду, в натуре, если какой гаденыш не помешает». У Рудика Одунского не было никаких сомнений. С оговорками соглашался Юрка Сидоров, ссылаясь на «кудыкину Ижовку» и далекую глухомань. Но на него почему-то так зашикали, что пришлось ему давать обещание дважды. Так, по цепочке, и говорили. Почти все высказались, и ни один не отказался, хотя и были недомолвки. Последней дала слово комиссарша. От себя… и, после небольшой паузы, от своей дочери…
Но на первую встречу единственно кто не прибыл, так это она, Полина Лазаревна Доброволина. В мае 1950-го собрались в Туранске все, кто участвовал в том ночном бдении, кроме комиссарши. Злой рок не покидал ее.
Через год после окончания войны муж ее был переведен в политуправление Северо-Западного военного округа. Вскоре он приехал за ней в Туранск, а заодно увез в Ленинград и Рудика Одунского. Рудик не стал жить у них, хотя они этого очень хотели. Он разыскал свою квартиру, в которой по-прежнему жила тетя Клава, и переселился к ней. За подвиги на трудовом и боевом фронте по обороне Ленинграда тетя Клава имела несколько наград, была известна и уважаема в городе. Работала она профсоюзным руководителем большого завода и растила десятилетнюю блокадную сиротку Любу, которую сразу нарекла сестренкой Рудика. Втроем они занимали две большие комнаты. В одной когда-то жил Рудик с мамой. Довоенная обстановка в старых стенах не сохранилась. Тетя Клава заставила Рудика учиться. Хотела, чтоб стал таким же образованным, какими были его родители. Он устроился на завод тети Клавы и посещал вечернюю школу. Днем в ней училась Люба. Через три года Рудик экстерном сдал экзамены за десятилетку. Поступил по архивной специальности в Ленинградский университет, чем тетя Клава была очень довольна. На первых порах студенчества ему помогали Полина Лазаревна с мужем. Доставали нужные книги, добавляли к скудной стипендии столько же и даже больше, это часто приводило к конфликтам с тетей Клавой. Она искренне обижалась и корила Доброволиных «за подачки». Потом все-таки свыклась.
Но в 1949 году Полина Лазаревна уже сама нуждалась в помощи и сочувствии. По «ленинградскому делу» был привлечен, обвинен, лишен всех званий и наград ее муж. Его судили военным трибуналом, приговорили к высшей мере и в 1950 году расстреляли. Жену вроде бы не тронули, не репрессировали. Куда только она не обращалась, кому только не писала, но никто не мог помочь бедной отчаявшейся женщине. Работу в газете пришлось оставить, ее исключили из партии и запретили заниматься журналистикой. Потом выселили из квартиры. Рудик перевез ее к себе. Тетя Клава приняла беспомощную комиссаршу с полным участием. Втроем ухаживали за ней, как за тяжело больной. Поехать в Туранск на встречу Полина Лазаревна уже не могла. Но отстукала на своей печатной машинке большое письмо и передала Рудику, чтоб там его прочли. В этом письме она ссылалась на «временное недомогание» и ни словом не обмолвилась о тяготах и ударах судьбы. Она наставляла добрыми словами своих бывших воспитанников, предупреждала и отговаривала от опрометчивости, скучала о каждом и жалела, чуть ниже дописав: «…Если сегодня собрать воедино хотя бы только одни ваши биографии, то составится малая детская энциклопедия выстраданных судеб войны…»
Через несколько месяцев после возвращения Рудика из Туранска от горя, молчания и душевной надломленности она ослепла. Тетя Клава тихонько говорила Любе: «Это у нее от внутреннего излияния слез». Хотя до этой беды никто не видел ее плачущей. А теперь Рудик впервые в жизни увидел, как плачут слепые. Как из безжизненно открытых, неизвестно куда обращенных глаз выталкиваются капля за каплей и текут двумя струйками слезы. Смотреть на это невыносимо, горло перехватывает.
Целыми днями она сидела за своей старенькой машинкой и вслепую печатала какие-то статьи, обращения, письма, которые, увы, никуда не отправляла. Просила Рудика постранично складывать, скреплять и прятать в большой ящик комода, как говорила, «до судного дня».
На первой встрече в Туранске Рудик не посмел говорить о ней и дополнять письмо комиссарши (не надо навлекать кривотолков). Он рассказал откровенно обо всем лишь на третьей встрече, в 1960 году, после XX съезда партии. Культ личности Сталина был разоблачен, миру поведали о преступлениях. Сразу же после партийного съезда Полина Лазаревна послала подробный запрос в ЦК КПСС о своем муже. В конце 1959 года получила официальный ответ. В нем сообщалось, что с ее мужа сняты все обвинения 1939 года и он полностью реабилитирован. «Но разве он не был реабилитирован, — слышал Рудик, как она спрашивала вслух самою себя, — когда был на фронте?»
Про «ленинградское дело» почему-то ни словом не упомянули в ответе. Лишь в 1988 году восстановилась правда, и все ложные, тяжкие обвинения с Доброволина были сняты.
Но этому известию она уже не могла порадоваться: в начале 80-х годов потеряла слух, и теперь уже никто не мог сообщить, рассказать, успокоить ее в столь долгом ожидании справедливости…
На вторую встречу не приехал Севмор Петрухин…
Вскорости после дня Победы он с отцом уехал в Давлетханово, где поступил на абразивный завод инструментальщиком. Отца потянуло на железную дорогу. Не без уговоров, ссор и жалоб его все же приняли сменным дежурным на станционную водокачку. Он следил за напором холодной воды, включал подачу и из окошечка наблюдал за аккуратностью заправки паровозов. Во время остановки пассажирских поездов отпускал кипяток, наполняя из выходной трубы котелки, кастрюли, бидоны.