Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— Так я хочу… А что?
Бабаев заметил, что зубы ее были, как у мелких пушных зверьков, — мелькнули — спрятались, но осталось ощущение острого и простого, понятного без слов.
— Ничего, — ответил Бабаев и улыбнулся ей так же свободно и просто.
— Вы с кем в полку на «ты»? — спросила она.
— Ни с кем! — поспешно ответил он. — Я сам по себе… Зачем вам это?
— Вы противный! — сказала она. — Все я, да я, да как бы вас кто не обидел.
— Вот тебе раз! — весело отозвался он. — Противный?
— Правда, правда… Вы на своем веку кого-нибудь любили? Так себе, попросту, без затей? Любили?
— А ведь действительно, кажется, особенно никого и ничего не любил. Зато мне никого и не жаль… Не пишу никому скучных писем…
— Вы старик! — качнула головой она.
— Двадцать пять лет! — отозвался он.
— Все равно старик!.. Разве в годах дело?
— Да ведь любить-то и некого, — сказал, точно подумал вслух, Бабаев.
— Как некого?
— Некого и не за что… Вас, что ли? А за что? Скажите, за что, чтобы и я знал.
Лицо ее покраснело сплошь и отодвинулось, и Бабаеву почему-то стало приятно, что он обидел ее, такую уверенную в своей красивости и силе. Но хотелось сказать еще что-то.
— Полюбить — себя отдать, а отдать себя… не пойму я, как это можно сделать. Научите, Римма Николаевна! Как это кому-нибудь можно себя отдать?.. Да ведь самое дорогое во всей-то жизни и есть я сам! Что во мне, то и огромно, — как же это себя отдать кому-то? Невозможно ведь, я думаю… а?
В руках у нее был гибкий хлыст. Она шла и била им по низким веткам. Желтые и сморщенные, как кисти старых рук, падали вниз листья. В тишину и упругость осени это врывалось, как ненужно жестокое и мелкое, и Бабаев следил за Риммой Николаевной, за этими злыми, как стиснутые зубы, ударами, за тем, как выбивалась из-под черепахового гребня тяжелая волна ее волос, и думал, что слов тут не нужно, — зачем слова?
Каштаны хрустели под ногами, и приятно было расплющивать их шаг за шагом и видеть, как обходила их Римма Николаевна узкими ботинками на высоких, тонких каблуках. Платье сзади она ловко захватила левой рукой, как делают это все женщины. И Бабаев, следя за нею сбоку, так и думал о ней: «Как все!..»
Шел навстречу какой-то инженер с дамой, закутанной в рыжую вуаль; у дамы была низкая, длинная талия и руки с острыми локтями, а инженер был бритый, увесистый, медно-красный, в тужурке и в пустых глазах навыкат, просто как будто надел на себя эти глаза, вынувши их из картонной коробки. Бабаев пропустил мимо их обоих и рассмеялся.
— Что вы? — спросила Римма Николаевна.
— О чем они могут говорить, ну о чем? — смеялся Бабаев. — Что может быть теснее этого, когда идут двое вот таких рядом! Какой-то подземный коридор на двести верст.
— А мы с вами?
У нее было искристое, готовое брызнуть смехом лицо, как ветка густой акации после дождя, такой тяжелой, унизанной росистыми цветами акации, — тронь ее рукою — забрызжет. Близкое какое-то стало вдруг лицо, точно росли вместе, точно знал его давным-давно, этот правильный небольшой овал, и теперь вспомнил.
— Мы с вами?
Он долго смотрел на нее улыбаясь. Знал, что улыбается широко, как в детстве, когда бог казался не выше сельской колокольни и все-таки был огромным.
— Вы что так думаете долго? Слона чайным стаканом хотите прихлопнуть?.. Не стоит! Слон больше!
Он увидел, что и она улыбается ему так же, как он ей.
— Мы с вами можем начать сейчас взапуски бегать по аллее, — сказал он, — и не будет странно; можем бросаться каштанами — а? Тоже не будет странно… Просто с нас по двадцати лет слетело теперь, когда мы вместе, так?
И Бабаеву казалось это таким простым — бегать с ней по аллее, бросаться каштанами.
— Нет, это не так! — покачала головой она и добавила вдруг: — Знаете ли, потому что я одна теперь, совсем одна, я кажусь себе старше… От мужа чуть не каждый день письма, но его-то ведь нет… Занимал он какое-то место возле меня — теперь на этом месте опять все-таки я сама… Шире я стала…
Сделалось тоскливо Бабаеву, когда закружилось около него это чужое я.
— Зачем вы об этом? — скучно сказал он.
— Жить как? — спросила она, и лицо ее вдруг стало другим: сжалось, упали брови, углы губ и глаз пропали.
— Вообще, как жить? — повторила она. — Живут-живут люди, и никто не знает!
— Я знаю! — сказал Бабаев, усмехнувшись.
Он смотрел на ее здоровые, густые пятна на щеках, на чуть сощуренные, ожидающие, теперь и вблизи ставшие темными глаза и сказал медленно, чуть стиснув зубы:
— Жить нужно так жадно, как будто каждый час твоей жизни — последний час!