Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Солдатские шинели пахли казармой. Правофланговый Осипчук старательно выдвигал большие ноги и сопел носом. С каждым шагом ближе был к чему-то новому — знал ли это?
Фельдфебель Лось подбежал сзади; мелькнуло около бледным пятном угодливое лицо.
— Ваше благородие! Говорили ребята, у них и пушки есть!
— У кого пушки?
— У этих, у бунтующих… Говорят, на каждой улице пушка, а возле церкви вроде как крепость…
«Тррах!» — ударило что-то в воздух впереди, сбоку, разодрало небо клочьями, как парусину, и замелькало острыми крыльями влево, вправо…
— Залоп! — вздохнул Лось.
Осипчук откачнулся, дернул головою, испуганно глянул на Бабаева.
— Это не ружейный, — сказал Бабаев, — из револьверов.
— Эскадрон обстреляли с баррикад, каковы! — заколыхался около батальонный на толстой лошади.
Смущенный голос распластался, как жаба в воде.
Представились вздернутые плечи. Спереди через неясное поле перебросился и упал взлохмаченный топот отбитого эскадрона.
Еще где-то справа, очень близко, разодрали страшно крепкую парусину.
— Батальон, стой! — неистово крикнул подполковник прямо в седьмую роту.
У испуганной лошади под ним острые, черные на вздернутой голове, дрожали уши.
Люди стояли за баррикадами — об этом не думал раньше Бабаев, теперь подумал: люди стояли за кучами пустых ящиков и гнилых досок; целую ночь стерегли, чтобы не вошли другие, ждали, готовились… Но входят уже другие, серые, в чужой одежде, с чужими мыслями в головах.
Топорщатся крыши домов, синея; там, откуда взойдет сейчас солнце, кровавый туман и рвутся желтые залпы.
…Все время, пока идет рота, в мозгу торчит, как корявый дубовый сук, команда подполковника:
— Седьмой роте занять улицу влево! Направление на большой тополь!
Большой немой тополь, как синий, круглый монумент на чьей-то могиле. Туда идти. Толкнуло вперед длинным кием… Сзади за четвертым взводом барабанщик Ахвердов бьет атаку. Кто приказал? Фельдфебель Лось?
Трам-трам-трам-трам… — вбивает гвозди в лопатки. Солдатский шаг гулкий, высокий, вровень со стуком барабана… Перед глазами качаются, дрожа, лошадиные уши… Трещит сбоку пулемет, как большая швейная машина. Нем и синь воздух. Шаги огромны: каждый шаг — половина земли. Но кружится земля под ногами, скользит вправо, и оттого спираль и угол. А в углу тополь, как монумент на чьей-то могиле.
Прийти и стать… а потом? Отчего нет ротного? Болеет?.. Кто смеет болеть, когда уже нет болезней, а ходит смерть? Входит во все двери, ждет и смотрит… Глаза зеленые… Уже нет болезней, нет тления, нет слов…
Трам-трам-трам… Это самая зловещая музыка, какую он слышал. Бьет по всем нервам сразу, по самым глубоким, по самым тонким… Кажется, что нет уже и тела, выбито все, ни костей, ни нервов. На куче горячих гвоздей глаза, а около них клочья мыслей, то ползут, то прыгают — нельзя схватить.
Не нужно это, но лезет в глаза широкая скула Осипчука, и толстые губы, и на голове взводного фуражка колесом… Зачем-то вглядывается в его темный погон и считает басоны: три новеньких белых басона, посередине прошиты нитками. И где-то под ним вдруг медленно глубится колодец, и из него смотрит та женщина в номере — последняя. Глаза зеленые-зеленые. Хочется крикнуть: «Зеленые!» — во весь голос, громко, чтобы заглушить барабан.
Трам-трам-трам…
Уже видно тополь. Отделилась одна ветка, другая, третья… Прямые, как свечи в подсвечнике… Солдаты молчат; только шаги слышно. Все шаги, как один общий шаг, и барабанный бой вспыхивает на нем, как языки огня на пожаре.
Может быть, пустая та улица, куда идут, может быть, пустая и сонная, и возле домов мирная трава.
Бок крайней хаты забелел под тополем, ярко вдруг забелел, точно солнце встало, но солнца не было; было что-то беспокойное, рвущее, и кровавилось небо в том месте, откуда должно было встать солнце.
Другая хата подняла из-за первой худую трубу, любопытную, как баба в платочке. Сарай под черепицей выгнул по-рыбьи спину. Еще дальше, совсем близко и четко, мелькнули крыши и трубы. Показалось их страшно много, точно ветер подул на воду и поднял рябь.
«Должно встать солнце!» — ребячилась мысль, и другая, шутливая, чертила денщика Гудкова, в жилете на красной рубахе, рядом с ним его бабу, поле пшеницы, и на нем зайца: сидит на самой меже, уши торчком, не то серый, не то желтый, а на солнце, на белесом хлебе, под густою грушею, тень. Может быть, это и не груша, а рябина или боярышник: растут такие одинокие в поле — жаль рубить. Скачет по полю Нарцис, взмахивая ушами, далеко виден, черный, лает, славная собака.
«Седьмой роте занять улицу влево! Направление на тополь!»