Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— Да знает она, чай… чего зря-то!.
Глаза мерцали, как огоньки на болоте; косматые головы торчали кругом, как густой камыш.
Не уходили, пока не звякнул и не залился колокольчик, и всем вдруг стало досадно.
— Безротый черт! — от души кто-то ругнул Зайцева во всю мочь легких.
— Объедок свиной!.. Музыкант!. — поддержал другой.
— Заяц драный!
Они выходили неторопливо, как ребята, толкались в дверях, жали масло, и захохотал кто-то, точно упало с печи железное ведро. А в окне Антонине видно было, как у столба стоял и звонил Зайцев. Рядом с высоким столбом он казался совсем маленьким, сдавленным, легким; сеялся мелкий дождь и кутал его, как в паутину, точно хотел подтянуть по веревке куда-то вверх и там доесть без остатка; и голос колокольчика был какой-то невнятный, как его голос, обглоданный болезнью.
Вот он ударил резко раз, два, три, завязал веревку, посмотрел кругом и пошел в сторожку, придерживая шарф левой рукой.
Антонина все время смотрела, как он шел, и, сама не зная почему, ждала и хотела, чтобы он обернулся. Он обернулся и посмотрел на кухню, потом на синий, как омут, лес, кашлянул и пошел дальше все тою же вихлястой походкой, точно ввинчивал в землю ногами ползучие мысли.
Зеленая железная крыша на двухэтажном доме Бердоносова, вся мокрая от дождя, отливала мигающим серебром, и кусочками, спустившимися с этой же крыши, казались белые сторки на окнах. Шипела и фукала машина, точно кто-то большой вблизи куда-то плыл по шею в воде и отдувался от усилий через каждую секунду, все оставаясь на том же месте.
В кухне было чадно, и стучало в виски, и незакрытая печь глотала тишину разинутой пастью.
Дня через три, ночью, до Антонины долетели глухие и далекие стуки, и она вспомнила, что это Зайцев не спал: обходил склады досок и бревен и стучал колотушкой, будил сыто спящую ночь и жаловался ей на свое уродство, на то слепое и безликое, что прошло по нем когда-то тоже ночью и раздавило в нем человеческий образ.
Ночь была сырая, темная и холодная, — это ясно представляла Антонина по теплой кухне. Наперебой один перед другим трещали в двух разных углах два сверчка, и слышно было, как хлопотливо ползали тараканы, точно шушукались стены.
От этого и от вечного запаха печи в кухне было домовито и уютно, и еще более огромным и жутким представлялся лес за окном.
Но в лесу жаловался Зайцев шариком колотушки. Один, маленький и гнусавый, стоял он перед большим и всесильным и спрашивал: почему?
Дальше за лесопильней — Антонина знала — тянулась топь, по которой вились только чуть заметные рысьи тропинки и цвела высокая череда между тонкой ольхой и кустами крушины. Вода там была холодная и стерегущая: пряталась за яркой зеленью и выжидающе выглядывала из-за стволов темными глазами, чтобы броситься, втянуть и сосать.
Летали неслышно совы и вонзали когти в сонных синиц; Антонине чудилось, как те, пойманные, вскрикивают и бьются недолго, — и опять неслышно летают совы и молчит топь.
Лезла в глаза маленькая девочка с родимым пятном, совсем маленькая — красный кусок мяса, — чужая и забытая и потом вдруг своя и вся знакомая до последнего сгиба крохотного пальца. Плакала, превращалась в крик, уползали вглубь глаза и пуговка носа, но багровело, надуваясь, темное пятно с тремя когтями на лбу. И так они оставались долго — страшное пятно и открытый кричащий рот, — пока не подкрался желтый огонь с змеиными зубами и не заглянул в люльку. Что-то трещало в ушах: это падал потолок внутрь избы, — спешил прикрыть, — и шумно взлетела туча мелких и крупных искр и закрыла небо.
Антонина поднялась, перекрестилась, зажгла было спичку и тут же потушила, потому что стало еще страшней.
Тараканы испуганно шарахнулись в темные щели, и слышно было, как они кувырком летели со стола и падали на пол.
Почему-то подумала об окне: было низкое и отворялось без скрипа.
Спальни были тут же за кухней; там спали крепко — стены шевелились от храпа.
И опять донеслась далекая колотушка, сначала бойкая и торопливая, как баба-цокотуха, потом осипшая, прохваченная сыростью, безответностью и тишиной.
Антонина не могла себе объяснить, зачем она оделась, ощупью находя платье, отворила окно и тихо соскочила на двор, но на дворе, несмело пробираясь на стук в темноте сквозь кусты лебеды и щепки, она поняла, что ее толкает любопытство, что это почему-то страшно, что кто-то будет над нею смеяться, но что она все равно пойдет.
Залаяла собака вблизи, сразу отчетливо и резко, за ней другая меньше и дальше, может быть, около Зайцева. Продвинулся вперед бердоносовский дом с сараем двумя мреющими темными пятнами, и мелькнули в глазах ворота с широкой крышей, похожей на гроб. Собака узнала, визгнула и пошла рядом; собака была пестрая — белая с черным, — и видно было, как двигались только одни белые пятна; где-то в воздухе вилял белый хвост, и стало почему-то смешно, потом тоскливо. Кубарем подкатилась и другая собачонка, каштановая днем, теперь серая, как земля.
Антонина остановилась, огляделась и совсем близко услышала колотушку.
Привыкшие к темноте глаза Зайцева наткнулись на нее вдруг и встревожились.
— Это кто там? — строго плеснул он в воздух.
Слова глухо шлепнулись около, как прыгнувшие жабы.
— Это я… стряпуха, — несмело ответила Антонина.
Зайцев промычал что-то и подошел ближе, вышмыгнул из темноты, чуть звякая колотушкой, и уже можно было рассмотреть, что он или в высокой чуйке, или в тулупе: торчал воротник выше головы и висели полы.