Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— Мной будет извлечен золотой и серебряный телец из церкви, — четко говорил Георг. — Евангелие учит бедности… Откудова, спрашивается, взялся телец?.. Отцу Ефиму недавно говорю на беседе: «Уступи мне место».
Уступил, смеется: «Ты еретик, но я тебя не боюсь…» Хорошо.
Я взошел и начал:
— Хотя, отец Ефим, вы здесь собрали для слушания слова религиозного, но в тайну религии вы не посвящены. Вы сами, священники, говорю ему, не имеете того огня, которым жечь надо беззакония… Многие из вас тянутся на небеса, но сваливаются с колеса, под вашей черной мантией сам черт скрывается… А небо у вас в кармане сидит, по гривеннику за место продается. Вы, как столбы придорожные, только дорогу людям кажете, а сами по ней не идете… Вы — тлен. Но час мой придет… Это ничего не значит, что я неучен и необразован: я получил тайное образование, высшее!
И подымался возбужденный:
Хотя я не известен, Но в свете буду меч, Изустною стрелою Злобу буду жечь. И я, Как Илия, Вознесусь на небеса В вихре, на огненной колеснице К небесной царице! Тогда взовьюсь я на крыльях Огненных коней, И вознесусь я сыном Народного отца, И более не будет Оного конца… Я не призрак и не тень, Но прекратитель злобных дней, Моментальный мой свод Не понимает весь народ, С прискорбьем на меня взирает, До дня сего не понимает…Голос у него был металлического тембра и страшно сильный для его груди; он не говорил, а ковал слова, — каждый звук отдельно выпукло ложился рядом с соседними, как орнамент на старинной бронзе. И сами слова были цвета бронзы, позеленевшей от времени.
А в то время, когда Георг вкладывал всего себя в эти слова и не замечал, казалось, ни желтых стен, ни черной ночи за окнами, Бердоносов криво улыбался из-под редких усов и шумно дул на блюдечко.
— А отец Ефим что?
— Ефим? — спрашивал недовольно, вспоминая, Георг. — Что передо мною Ефим? Прах!.. Дуну — и нет Ефима. Врагов предстоит много, только они не в этом образе. Многие люди ко мне приходили, я слышал, у самых дверей стояли, но злой дух отгонял их. Злой дух, он везде… А у человека он возле губ, губы кривит. Злой дух, он не скорбит и не плачет. Он смеется. Дано ему богом такую личину носить, он ее и носит беспрекословно. Смеяться не над чем, а он смеется, хотя насильно… Такое ему наказание за гордость ума дано: ходи и смейся. Отчего, например, ни одно животное — ни корова, ни лошадь, ни собака — ни одно не смеется? Оттого, что безгрешно, дьявола в нем нет, вот отчего не смеется. А плакать плачет.
И вдруг перебивал себя.
— Было мне неочередное видение: комета с двумя хвостами, — значит, будет война между двумя народами… Но когда я вступлю, войны не будет. И войска не будет. Зачем нужно войско, когда законы всеми будут исполняться — шестнадцать статей у всех на глазах? Никто не смеет сказать: я не знаю — читай! А чтобы между народами война, — так народов-то тогда никаких не будет: все под одной властью и одним языком будут говорить, — какая же война?.. Да и войска не будет. Можно будет, конечно, собрать всяких негодящих людей, чтобы не пропадали даром, дать им красные кушаки, прицепить медали для потехи, и пускай себе солдатами ходят. Так, смеха ради.
— Конечно… Высокое лицо что ни сделает, все хорошо, — вставлял Бердоносов.
Георг замечал насмешку, но это его только окрыляло.
— Прибыля финансовые будут приведены в известность, — звучно ковал он. — Установлена будет такая сумма, меньше которой ни у кого не должно быть, а у кого недостает, тому от казны пособие, налог будет наложен на богатых. Взятку взял или украл — смертную казнь… Браки будут учреждаться пробные на год, — ужились год — ничего, могут быть дети — тогда живи, а нет — расходись, других ищи…
И вдруг вспомнил что-то.
— Намедни мне Озеров, псаломщик, верзила наш, замечание сделал, а я ему так встал и говорю:
Насколько ты велик и огромаден, Настолько же ты глуп и оболванен.Съел и ушел. Я их никого не боюсь. Сказал, и быть по сему. Аз Слово Георг.
Вился от самовара тоненьким буравчиком пар, и гудело в нем что-то низко и задумчиво, по-шмелиному, безразлично относясь к тому, что говорил этот маленький сухой старичок с большим резким голосом.
Но за дверью, неплотно прикрытой, стояла и слушала Антонина, и для нее этот голос был, как ветер в лесу: сбивал и крутил яркие желтые листья и кучами укладывал их на рысьих тропинках, на земле у корней, на черной воде болот. И тишина, пахнущая кипарисом, колыхалась около нее, трепеща крыльями, и, отлетая, уносила с собою тяжелые призраки двух уродов, тоскливо торчавших все время рядом с ней.
Смелее гляделось в черные окна, и казалось, что там теплеет земля и зажигаются, как свечи, алые цветы под снегом.
Бердоносов держал в руках изъеденные по углам старинные синие листки и читал медленно букву за буквой, точно нанизывал их на длинную нить:
«Аще не воспокаетеся, спущу на вас камения горячие и воду кипящую. Есть ли воспокаетесь, дам вам дожжа и теплоты солнечной, во время плодов земных, наживется всякого изобилия больше прежних лет. Есть ли не воспокаетесь, спущу на вас птицы черные, носы железные, головы у них львовы и волосы женские, и поедят плоть вашу и сердца ваши. Небо и земля мимо идут, но словеса мои мимо не прейдут. Уже вам, окаянным, многие времена и лета были, и дни ваши скончаваются, престол господень поставляется, судебные книги раскрываются, и все дела ваши обличаются. Аз есмь господь ваш Исус Христос, приду судить живых и мертвых и воздам коемуждо по делом его…»