Иоганнес Гюнтер фон
Шрифт:
Через несколько недель я влился в ряды добровольного корпуса Стефана Георге. Вскоре я знал наизусть и вступление к «Ковру», и половину сборника «Год души», и еще многое другое.
Потом меня нередко спрашивали, как же такое могло произойти. Не знаю, видимо, так должно было случиться — должен был появиться в моей жизни человек, который открыл бы мне поэзию Георге. А иногда мне кажется, все дело в том, что тогда я впервые услышал совершенное чтение стихов.
До того стихи в моем присутствии всегда читали люди, стремившиеся подчеркнуть содержание, смысл — к этому склонялись даже такие великие чтецы, как Людвиг Вюльнер, который гастролировал у нас в Митаве года за два до того, и я успел даже с ним при этой оказии познакомиться. А ведь Вюльнер гремел тогда, по-настоящему потрясал залы своей неподражаемой декламацией, извлекавшей, казалось, максимум из стихов.
Хессель был первым, кто читал иначе. Он перенял технику Георге, читал медленно, бесстрастно, порой монотонно, как псалмопевец, оставляя без внимания так называемый смысл стихотворения и не восхищаясь эпитетами. Каждый звук, каждая буква, каждый слог получал при таком чтении равные права, разве что рифмы в конце строки звучали чуть-чуть акцентированно да в конце четверостишия возникала легкая цезура.
В этом абсолютном уплотнении звукосмысловой структуры речи и заключается, на мой взгляд, глубинный смысл и внешний блеск настоящей поэзии. Выньте один слог — и стихотворение распадется. Ни одно существительное, ни один глагол не должны доминировать — все должно звучать как давно апробированное монастырское чтение библейских текстов. Когда читал стихи Хессель, то как раз это жреческое начало в поэте полностью выявлялось, что не могло не производить чарующего действия на молодую пылкую душу.
Я тоже начал читать вслух стихи таким образом, и меня поразило, какая певучесть обнаружилась вдруг в самых простых стихах из «Волшебного рога мальчика» и как мощно загромыхал Гомер в немецком переводе Фосса.
Разумеется, все это вполне справедливо только по отношению к чисто лирической поэзии. К белому стиху театра или к александрийскому стиху это не относится.
Но мне конечно же понадобились годы, чтобы вполне освоить эту новую для меня технику чтения, и я уверен, что за эти годы учебы я немало потерзал уши своих слушателей, надрывно псалмодируя стихи с задранной кверху головой и выдвинутым вперед подбородком.
Если исходить из принципа самостоятельной ценности каждого слова, то, читая стихи Георге, постигаешь смысл требуемого им «уплотнения». Отсюда и его лозунг краткости поэтической речи: «не длиннее локтя».
Мое отношение ко всему, что я до той поры любил, стало жертвой этого нового познания истины, в которую я уверовал с пламенным фанатизмом. Поэты из сборника «Век Гёте» выступили на первый план, прежде всего Брентано, Гёльдерлин и Платен. Но зазвучали во мне и Новалис, и Конрад Фердинанд Майер. А какое новое лицо обрел Клопшток! Каким громом грянул Шиллер, какими изумительными предстали Геббель и давно знакомый Эйхендорф со своими сонетами и какого урезывания до минимума потребовала фельетонная лирика Гейне.
Рыцарственность и жречество такой фигуры, как Георге, полностью меня захватили. О, эта бескомпромиссная борьба за слово и за абсолютное в поэзии! При этом вовсе не упали в моих глазах и мои любимцы среди русских поэтов, хотя кое-кого из тех, кого я прежде считал полубогами, пришлось отбросить как оловянных солдатиков. Хессель не только открыл мне Георге, он научил меня отличать существенное от преходящего, напевно прельстительного. И он научил меня вслушиваться в стихи, по-настоящему слышать их, что оказалось так важно в моей дальнейшей работе поэта-переводчика.
Было так, будто я учу новый язык: все в моем сознании менялось, все выглядело по-другому. Я порвал свои стихи, приостановил работу над альманахом немецких поэтов балтийского региона, который должен был выйти из печати уже осенью. Полностью ли разделял мои чувства Герберт, не помню, но и он как-то переменился и бегал с белозолотыми томиками Георге в руках.
Открылись врата, которым уже не суждено было захлопнуться. Незабываемы собственные стихи Хесселя в его исполнении — цикл «Семь воронов», с новым ощущением музыки исполненная стилизация старой сказки. В отличие от старой манеры он делал равномерное ударение и на предлогах, и на рифмах в словно бы угасавших дактильных окончаниях. Я и теперь помню многое наизусть из того великолепного цикла, который с тех пор, к сожалению, не переиздавался, — настолько проникновенным было чтение Хесселя.
Новая жизнь кипела в этом доме! Не какой-нибудь фантом, а настоящая жизнь!
И царила в нем очаровательная графиня Ревентлов, муза богемы из Швабинга. Далеко не элегантная, скорее неряшливая дама, зато умна, эротична, остроумна, сумасбродна, немыслимо изобретательна в своих бесчисленных масках. Вечно в кого-то влюбленная, но не до самозабвения, уступчиво-властная, не такая уж молодая — ей тогда было, должно быть, под сорок — и все же всегда готовая к эскападам. Красавица? Это вряд ли, но обаятельна бесконечно.
На первом этаже «Домика» проживал ее друг, польский художник Суходольский. В гостях постоянно бывали занятный чудак доктор Штерн, друг Карла Вольфскеля, и особенно запомнившийся поэт Карл Шлосс, ныне, как и Хассель, тоже несправедливо забытый. Его стихи тогда только что вышли в издательстве Райнхарда Пипера, у которого был нюх на хорошую поэзию. Карл Шлосс, тогда лет тридцати, высокий, очень худой, с удлиненным черепом и крючковатым носом, со слегка вьющимися темными волосами, гессенец из Алцея, проницательный, артистичный забавник, он мог бы стать немецким Метерлинком, ибо его стихи даже превосходят глубиной и скрытой мелодией «Двенадцать шансонов» великого бельгийца. Нельзя забывать и то, что изданный им в 1907 году у Пипера альманах намного превосходит по качеству любые мюнхенские альманахи, выпущенные как до, так и после него.