Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— С моря? — и ответил, но не так уж уверенно: — Не могу знать!
Ивану Васильичу стало жаль себя, наконец: он устал, лег очень поздно, недавно, и вот разбудил кто-то… хулиган уличный, — кто же еще? Но зачем? Что он ему сделал?
— У меня в семье несчастье, может быть, — вспомнил он про Елю, — и вот кто-то мерзко, гадко подшутил надо мною! — вдруг неожиданно для себя пожаловался он городовому, как будто затем только и вышел из дому, чтобы пожаловаться.
Городовой, — он был высокий и плотный, средних лет, — опять взял под козырек и сообщил догадливо:
— Солдаты тут двое пехотные бежали с четверть часа назад… Уж не они ли?
— Солдаты… после поверки… спать должны, — соображал вслух Иван Васильич. — Как же солдаты бегали!
Но из переулка к тому же скверику справа выходил в это время, бренча и топая, капитан Целованьев из пятой роты, бородатый, брюхатый, которого, хоть и ночью, узнал Иван Васильич и который узнал его.
— Фантасмагория! — зарычал он подходя. — Какой неприятель наступает?.. Не дали, черти, выспаться, а завтра мне в караул!
И дальше пошли они вместе, причем Иван Васильич никак не мог попасть в ногу Целованьеву: пройдет шагов с десять и собьется, переменит на ходу ногу и через несколько шагов непременно собьется.
А Целованьев шел неуклонно, как паровоз, и сопел на ходу и плевался, так как, по его мнению, никакого неприятеля быть не могло и кто-то страдает гнусной бессонницей.
Но на углу Полицейской и Тюремной улиц столкнулись с ними поручик Древолапов и штабс-капитан Лузга — начальник пулеметной команды.
— Хорош неприятель без объявления войны!.. А?.. Фантасмагория! — зарычал на них Целованьев.
У него была недурная октава, и, желая пустить особенно густую ноту, он прятал бороду и выпирал живот.
Но поручик был особенно пылок, молод годами, и ему нравилось даже самое слово «неприятель».
Отозвался он весело:
— А японцы как начали?.. Пустили брандеры, — и готово!
— Японские брандеры — ерунда!.. А не хотите воздушный десант? — поддержал Лузга и поправил фуражку, чтобы стояла дыбом, и вздернул голову на всякий случай в мутно-белесое небо.
— Господа, господа!.. А дипломатия на что?.. Перед войной говорят! — укорял их Иван Васильич.
— «Дипло-матия»!.. — передразнил Лузга. — Почем мы с вами знаем, что там дипломатия?.. Говорено уж, не бойтесь!.. Приказано, и готово!
От него пахло вином, и очень широкие стал он делать шаги, длинноногий, так что капитан Целованьев, не поспевая, зарычал на него:
— И-иррой!.. Куда устремился так?.. Поспеешь!
Но из Архиерейского переулка вынесся галопом на своем Арабчике батальонный первого батальона Мышастов, на скаку крикнул им:
— Поспе-ша-ай!.. Эй!..
И пропал в ночи, только подковы Арабчика отчетливо шлепались о камни.
Лузга бросил назад Целованьеву:
— Чуешь, где ночуешь? — еще круче заломил фуражку и пошел форсированным, так что Древолапов приземистый едва за ним поспевал.
И чем ближе подходил Иван Васильич с пыхтящим капитаном к казармам, тем гуще отовсюду валили офицеры, и в казармах еще с подходу была большая суета: краснели ярко окна и доносился гул.
А капитан Политов, черный, похожий на грека, говоривший всегда громко и уверенно, высказал свою догадку, внезапно озарившую его мозг:
— Неприятель с моря — матросня, не иначе!.. Какой-нибудь новый Шмидт-лейтенант!.. Ходили же мы на них в пятом году!.. Почему не так?
— Ах, чепуха какая! — поморщился Иван Васильич.
— Почему чепуха?
— Не может быть, господа!
— Почему не может?
— Сколько угодно!
— От таких жди!
Перед самыми воротами казармы нескольким уже показалось просто это и понятно: появился там в Черноморском флоте новый лейтенант Шмидт, занял крепость и наступает с моря.
И когда говорил Иван Васильич:
— Все-таки господа… крепостные батареи… Морские орудия… Гул какой-нибудь был бы слышен… И городовой бы уж наверное знал!
— Во-первых, ничего не будет сюда слышно, — объясняли ему, — затем — сообщение прервали…
— Внезапное нападение… что ж вы хотите?
— Пропаганда бы только была, а то в один час все сделают… Самое важное — пропаганда!
Иван Васильич вспомнил Иртышова и своего Колю, которого, предупредивши его, пошла сегодня куда-то выручать Еля и пропала сама, — вспомнил ее тщательную Греческую прическу и жертвенный вид за обедом — и замолчал.