Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— Как писать в отчете: мотык железных столько-то или мотыг?.. То есть «к» или «г»? — спросил раз Мышастов.
И Мирный в ответ высокомерно, вправляя папиросу в мундштук:
— Конечно, «мотык», от глагола «тыкать» в землю… Отсюда «мо-тыка»…
Мышастов был очень доволен, что трудный вопрос разъяснен.
Он задумчивый, этот Мышастов, ведущий теперь авангард в бой. Он длинный и горбится, носит очки, очень припудрен сединою… Любит бильярд в собрании, но когда по субботам получает от жены записку карандашом на клочке линованной бумажки: «Из бани пришли: приходи обрезать ногти мне и Ляле», — то бросает и бильярд… Он знает, что жена его боится всяких режущих предметов — ножей, ножниц, — дочь тоже, и так уж заведено у них, что после бани он обрезает им ногти сам…
Это — нежно… Это идет к неуютным, длинным дождливым вечерам поздней осени, когда бывает темно, гораздо темнее, чем теперь, ночью, когда дует порывами ветер, скрипит вывеска портного Каплуна, мигает фонарь на углу, лают только собаки, обладающие густыми басами, а звонкоголосые почему-то молчат, точно их и не бывает совсем на свете.
Во втором батальоне — Нуджевский, представленный уже в полковники. Этот сразу прибавился в весе, как только узнал, что представлен… Глаза у него навыкат, нос с гордым горбом, в усах пока еще только золото — серебра нет.
Но он сорвал как-то голос на высокой командной ноте, и у него сухой фарингит, — это его несчастье.
У него прекрасная лошадь из имения жены, а имение недалеко от города, верстах в тридцати… У него покупает полк овес, солому, сено… В последнее время в разговоре он очень стал щурить свои выпуклые глаза (не щурит, только говоря с Черепановым). А с батальонным третьего батальона Кубаревым, который — нарочно ли, нет ли — при нем рассказал ядовитый анекдот о поляках, он совсем перестал говорить.
Но лысый крутощекий Кубарев, у которого белесая бородка, вся в завитках, как у Зевса, он прирожденный краснослов, балагур, на «ты» с любым подпоручиком. Придумать нельзя человека, который менее его был бы способен тянуть подчиненных и принимать службу всерьез.
У него шашка — для салюта, револьвер — для караульной службы и для полной походной амуниции, ордена — для парадной красы.
Он учил солдат стрельбе по мишеням, когда был ротным; он и теперь, когда бывает дежурным по стрельбе, может ругнуть какую-нибудь свою роту: «Тю-ю, двенадцатая, ни к чертовой маме!.. Эть, сволочь какой народ!.. Стрельба, как у беременных баб за ометом!..» И сокращенно расскажет к случаю о беременных бабах…
Но он не верит, чтобы ему или вот этим его солдатам когда-нибудь довелось стрелять в кого-то: на свете и без того очень много смешного!.. Правда, было с кем-то подобное в японскую войну, но это уж исключительно по чьей-то нарочной глупости. Он же в это время в Одессе в запасном батальоне, в казармах Люблинского полка заведовал хозяйством… И какое это было милое, пьяное, сытое, веселое время!.. Он и сейчас вспоминает об Одессе, как о любимой когда-то женщине: «Эх, Одесса. Одесса!.. Красавица-город!»
Служба, конечно, стара, как мир, но фуражки на головах его людей сидят почему-то чрезвычайно залихватски, и бойчее поют песни в его ротах.
Подполковник Нуджевский дожидается нового чина, чтобы выйти в отставку генералом, заняться имением жены, разъезжать по соседям и щеголять красными лампасами и отворотами шинели. Кубареву же хоть бы и век служить батальонным. Ни в какого неприятеля, наступающего с моря, он не верит, конечно, по самому существу своей натуры, и почему-то именно этого плохого службиста приятнее, чем других, хороших, представлять Ивану Васильичу.
Наступает или нет неприятель с моря, но едва ли не в первый раз со времени зачисления в полк, вот только теперь, в обозе, за топающими ногами впереди, среди колес стучащих, ясно стало ему, что ведь это те самые, которые будут, может быть, умирать у него на глазах на перевязочном пункте, с которыми бок о бок при случае придется, может быть, помирать и ему, — граната не разбирает, кто с каким крестом, — рядом с веселым Кубаревым, брюхатым Целованьевым, поручиком Мирным… Не с больными, которых он лечил в городе, а вот с этими, которым болеть неудобно.
Какие разнообразные они все в своей одинаковой форме!
Капитан Диков, например, из шестой роты, который жить не может без лобзика и рамок!..
Сам по себе это забубенная головушка; живи он в тридцатые — сороковые годы прошлого века, сколько бы у него было дуэлей!.. Голова задрана, фуражка на затылке, ястребиное лицо вперед… С таким дерзким сероглазым мужественно-красивым лицом, казалось бы, для какой-то особо занимательной жизни он был рожден, — однако не хватало чего-то в нем, мелочи какой-то, пустяка, — и вот он только капитан в пехотном полку; когда пьян, способен только на ничтожный уличный скандал, когда трезв и сидит дома, старательно выпиливает рамки, и все стены его квартиры в фотографиях однополчан, отнюдь не потому, что так уж они ему милы, а потому только, что нужно же куда-нибудь пристроить рамки.