Шрифт:
— Если вы меня поставите так, чтобы я видела эту картину, — кивнула она на «Майское утро», — то я могу и сорок часов простоять!
— Ого! Ого! Знай наших! — отозвался на это Сыромолотов, но отвернулся при этом, чтобы скрыть смущение — очень искренне у нее вырвалось то, что было сказано.
Эскиз новой картины красками он уже сделал. Летний день, сверкающее солнце, горячая пестрая толпа — с одной стороны, шесть конных фигур и за ними ряды солдат — с другой стороны, а в центре, в фокусе картины, — высокая прямая девушка с красным флагом, — это уже было скомпоновано так, что стало устойчивым и в его сознании и на холсте: нужно было только вдохнуть жизнь, живую душу, экспрессию в каждый вершок картины.
Самым важным и трудным лицом из нескольких десятков лиц определилось для него лицо ведущей. Он что-то схватил тогда зорким глазом художника в Наде, а потом начал уже сомневаться: не почудилось ли ему? Так ли он разглядел? Подойдет ли эта натура?.. И вот, когда она подбросила голову, кивнув на «Майское утро», он почувствовал, что не ошибся, что у нее «выйдет», а значит, выйдет и у него.
В густом потоке жизни капризно и, казалось бы, совершенно случайно переплетается сеть влияний одного на другого, то губительных, то благотворных, то благословляемых, то проклинаемых впоследствии со всею горячностью, какая свойственна человеку. Но так ли все случайно даже в явно случайном, — оставим для будущего эту загадку. Однако, — без надежды, впрочем, решить ее, — над нею думал Сыромолотов, когда размашисто принялся зачерчивать углем на холсте Надю почти в полный рост.
Разителен и увлекателен для него был прежде всего контраст между конченым человечком — старым Куном и этой — только что начавшей жить.
Она была поставлена так, чтобы перед зрителем пришлось три четверти фаса. Она глядела здесь на «Майское утро», а там, на картине, должна была открываться перед нею поперечная улица, на которую непременно должны были свернуть демонстранты и где их ожидали и наряд конной полиции с приставом во главе и солдаты.
— У вас, Надя, должна быть напряжена до отказа каждая точка тела, — волнуясь сам, заставлял ее волноваться художник. — Это — самый высокий момент всей вашей жизни, — помните об этом, каждую секунду помните!
— Я помню! — торжественно отвечала Надя, не поворачивая к нему головы.
— А не устали вы так стоять, Надя? — спрашивал он через минуту.
— Нет, не устала, — твердо отвечала она.
Если на сеансах у Куна Сыромолотов сам стремился говорить со своею натурой, чтобы поддержать в ней то живое, что ему хотелось удержать, то теперь он работал молча и мощно, вскидывая глаза на Надю только затем, чтобы тут же перевести их на холст.
Только уголь скрипел, а иногда ломался в сильных пальцах, и это слышала Надя, втягивая смешанный запах скипидара, красок и нового холста, знакомый ей уже по первому визиту к художнику.
Неслабая от природы, она теперь действительно вся напряглась, как этого от нее потребовал Сыромолотов, — момент ее воображаемой встречи с поджидавшей ее полицией очень затянулся, — но она точно приросла ладонями рук к древку флага (теперь это был настоящий флаг, подрубленный на машинке Марьей Гавриловной и прибитый к аккуратно оструганному тонкому шесту).
Голова ее была открыта, и густые русые волосы касались плеч. Она чувствовала сама, что даже это придавало ее высокой фигуре ту торжественность, которой не было бы, будь у нее одна толстая коса по пояс или хотя бы две с намеренно растрепанными концами: волосы должны быть именно такими — короткими, до плеч, торс должен стоять именно так, освобождая грудь для глубоких вдыханий при медленном выдыхе; в глазах — вызов всей этой тупой и дикой силе… «Самый высокий момент всей вашей жизни», — повторяла она про себя слова художника; они нравились ей, эти слова, своей энергией, но мало этого: они выражали очень точно именно то, что переживала она сама.
Но Сыромолотов сказал коротко, точно подал команду:
— Будет! — Потом добавил: — Отдохните!
Надя опустила флаг, повернула к нему голову и только теперь заметила, как у нее дрожат руки, как утомил ее этот первый в ее жизни случай позирования художнику. Тут она вспомнила о натурщицах и спросила:
— А как же натурщицы?
— Тоже устают, — ответил Сыромолотов. — Привыкают, конечно, но ведь железными от этого не становятся.
— А у меня плохо, должно быть, вышло?
— Напротив, Надя, вы стояли отлично, — ободрил он ее.
Это ее обрадовало.
— Ура, — значит, я могу выйти на вашей картине?
— Мне кажется, — медленно проговорил он, все еще продолжая зарисовку углем, — что именно вы-то и выйдете на картине гораздо лучше, чем кто-либо другой…
— Ура! — теперь уже вскрикнула она и стала за его спиной, разглядывая рисунок.
Красок не было. Черно и резко, — не зря ломались угли, — плакатно дана была женщина-знаменщик, женщина-героиня, женщина, вышедшая завоевывать близкое грядущее счастье для масс. Лицо свое на рисунке Надя видела непривычным, не таким, как в зеркале, — и старше, и строже, и в то же время это было ее лицо. Красок не было, но они почему-то ярко чудились, заполняя все непокрытые углем места на холсте.
— Здорово! — восхищенно тихо сказала Надя, но тут же добавила вдруг: — А какое на мне будет платье? Вот это?
— А чем же плохо это? — спросил Сыромолотов, заслышав в ее голосе беспокойство.
— Ну, это что же, это обыкновенное, — заспешила объяснить Надя, — это я уж сколько времени ношу, раз двадцать оно стиралось… А если не двадцать, то десять уж наверно! Нет, я потом надену другое — новое, красивое, — можно?
— Гм… Можно, конечно, и другое, — повернув к ней голову и оглядывая ее всю вновь, сказал Сыромолотов, — но я уж и к этому привык… мне и это нравится.