Шрифт:
За окном подмаргивала испорченным светом дворового фонаря и подвывала далекой неспешной «скорой помощью» ночь. Экономная, не желающая рассеивать свет подслеповатая Дунина лампа у потолка, да и включенная хозяином настольная, вместе еле проявляли в темноте фотографический, строгий черно-белый силуэт устроившейся в углу дивана особы и сияющую крупным кровавым глазом аметиста брошку, пристегнутую кривовато и нелепую в строгом поле стилизованного под офисный наряд костюма.
Белая гибкая ладонь особы ночной сонной бабочкой мелькала перед глазами квартиросъемщика, неспешно неся к спрятавшимся в полутьме губам и обратно, на столешницу, чашку с неудачно расстворенным кофе, предложенную и криво, с переливом, заполненную хозяином. На стене, чуть выше и правее, будто в пару к даме, слышно тикали бабкины настенные старомодные часы, водящие ладошкой маятника, и, казалось, еще одно бледное, но уже круглое лицо усердно рассматривает сидящих и от удивления иногда хлопает жестяными ресницами.
«На кой ляд ты притащилась сюда, в этот съемный пакгауз съехавшей с магистральных рельсов на тупиковый путь дрезины?» – все хотелось Алексею выспросить у посторонней и, видимо, вредной и шалой особы, изящной змеей заползшей на диван и теперь словно спрятавшейся в кокон монашки.
– Думала, пойду извинюсь, – напевно произнесла гостья голосом полутоном ниже, чем можно было ожидать от этакого в общем хрупкого созданья. – Думала, послушаю извинения… Наговорили ведь, сидючи в этой газетной бане всякого… А мы, молодые… специалистки и практикантки, знаете, Алексей, несдержанны. Лизель славная… вся горячая, горячечная, восторженная, дающая завлечь себя всем… Спросите чем – так, чепухой точности, распрями порядка, поклонением классически непрочным колоннам устойчивости в дебильном упокоенном нашем мирке. Спросите кому– отвечу: еретикам, свиньям, барахтающимся в старомодной ереси, упертым концептуалистам, обожателям своих отражений и вообще любым возмутителям мутных дамских дум. Да, и не удивляйтесь, – добавила, хотя обозреватель и старался хранить окаменевшее лицо, вылезшее на него, обозванного давно не нравящимся ему именем. – Уж я ее знаю полвека… почти век, – поперхнулась смешком особа. – Увидит рыбную мечту червяка, мудрую улитку-рогоносицу, медленно пережевывающую оставшиеся ей часы жизни, воздушную на веревке змею, вольно полощущую крылья в небе… или еще какого человека-урода, бородатую женщину, карлу с кралей… и, как в цирке, бежит за ними всеми, прямо девочка, восторженная чудачка. Все ей хочется карлу за бороду, у силача измерить рукой бицепс, не накладной ли, а человеку-уроду состроить рожу под стать, – и дама в диванном углу смешно, как Чебурашка, пошевелила ладонями у спрятанных в густой копне волос ушей, видно желая выдавить из человека напротив улыбку. – А я нет. Надумала, пойду с извинениями. А вот пришла и раздумала. Ну их к лешему, эти ваши экивоки и реверансы. Просто посижу тут немного… Знаете, не с кем поговорить толком. Все такие прозрачные… как мухи на липучках. Хочу темного, имбирного… Хочу сложенного в ложную молитву.
– Да ладно вам, Екатерина Петровна, – скукожился хозяин. – Откуда здесь молитвы, в доме со старыми обветшавшими обоями. Здесь такой же храм, как в свинарнике реанимация.
– Ну и что? – возмутилась особа. – Может, Вы – храм, напяль на вас серебряную ризу. Или я – икона, дай мне в руки орущего младенца. Это Вам – «да ладно». А потом ведь: я и по делу. По делам. Дружба дружбой, а плавленый сырок врозь. Я теперь ваша соработчица, практикесса, приписалась в ваш отдел набираться какого-нибудь журнализма, если этот еще есть где. Так что хочешь не хочешь, а давайте… Вкалывайте. Говорите со мной. Учите научным оборотам нас, обормотов… как писать, скажем, про погоду. Про облака вот что писать, каким слогом… если научно. От кого бегут, от какой жизни в какую, с целью, скрывают ли свой возраст, имеют ли сердце ледяное в мокром нутре… Что они, облака эти ваши?
«Издевается», – точно смекнул обозреватель, и в нем завелась и медленно стала шириться тучка протеста, расползаться в перистый слой раздражения, каким-то неведомым образом сцепленный с темным облаком одежды визитерши, с горящей понизу ее шеи, как межгрозовой просвет, аметистовой брошкой-звездой.
– Облака, грозовые явления, сверкания небесных риз под разрядами громовержца, скапливания тел шаровых молний в трущиеся и лопающиеся коллективы – все описывается научным журнализмом в спокойных, чуть приподнятых, но лишенных истерики и эмоций тонах. Желательно с привлечением жующих истины экспертов, случайных прохожих наблюдателей, очевидцев дождей и специалистов по розливу капель, а также пострадавших третьих лиц, попадавших в ситуации. Дождь, знаете ли, буря, процессы высыхающей одежды, испарина мокрых волос под желтыми лучами после проказ пробурчавшей слова стихии – все объясняется физически развитым разумом, раскладывается ножом формул на элементарные процедуры теплопередачи и отделения пота. Если у индивида мурашки, значит это чему-то нужно, дисперсным шелкам кожи, электроволнам волнения и кислотным накрапываниям во внутренних аурах организма. Задача научного журналиста – отринуть гипотетическую недоказанную красоту мироздания и его кирпичей и рассказать своими словами, словами искаженного безумцем научного сочинения, о прелестях научного копошения в этой красоте, заинтриговать сохранившихся еще в неестественной среде любознательных пионеров, озверевших от поварешек во все сующих нос домохозяек, вползающих в научный храм подагриков пенсионных лет, солдат-срочников, мечтающих попасть из чистилищ в соборы вузов, а также прочих праздношатающихся красоток – заразить их всех поиском чего-нибудь где-нибудь… Розыск нор, где сидят испуганные истины, сверление дырок в бетоне сокровенного смысла, восторг нашедшего любую неизвестность – вот что должно бы сопутствовать путанным путям нашим. А то поглядишь, пионер – а уже почти угас, только курит и блюет политурой, домохозяйка – а утюгом орудует над мужней рубахой, как палач в камере пыток. Молодая и звонкая особа, а полагает, что все уже растоптала своими лодками-туфельками и во всех водах бултыхалась, аки посуху. Так нельзя. Надо глаза держать с мокрым интересом… в интересном положении.
– Да ну! – потешно удивилась Екатерина. – Какая прелесть, какой простор для малюсеньких мыслей, какая ясная ширина газетных горизонтов. А я-то, дура, тридцать лет ползаю по свету и все думала: глаза держать – сухими! Вот была даже крохотная, незаметная, убегу с дачи, заберусь от няньки в лопухи, или репей, или на нашу сосновую опушку с обгоревшими черными страшными стрелами, что торчат из земли, протыкают заразными иглами голубое небо, и улягусь на мох. Тепло и страшно. Не плачь, говорю себе. Все равно весь лес не польешь. Рядом, в пяти шагах, муравейник, звери шныряют. Нянька орет невдалеке, как рогатый лось. Мне страшно, две слезки уже бегут по щекам. А вдруг придет строгий научный старик в пижаме, что собирает корешки и мертвую траву, травить детей, вдруг поглядит на меня сверху и ткнет сухой шершавой палкой, как мертвую мышь. Что тогда? А Вы… Алексей… вы маленький был? Почти маленький… Или сразу… вот такой?
– Помню себя только в трех состояниях, – доложил журналист, подавляя нервную зевоту. – Ничего не понимал, сидя на каком-то рундуке. Только глядел по сторонам: на быстрые руки, которые теребят и одевают, на слюнку, что цветной ниткой на солнце вылетела из меня и куда-то – куда? – умчалась. То есть я был – тело. А потом сразу стал читатель, был уже средним человеком, лет шести-семи. Прятал от родичей на ночь книжки под наволочку, под ноги швейной машинки, в коробку съеденного печенья. То есть был индивид обучающийся обыкновенный. Кофе еще хотите?
– Ненавижу книжки! Буквы терпеть не могу. Ровные, сбитые в строку, как скучные школьные построения в затылок. Все разные, но на один манер, и вместе собравшиеся посудачить, посплетничать, странно и без толку жмущиеся и боящиеся края страниц. Тошнит от манерной тишины школьного класса, от царапающих лживые сочинения умильных одноклассниц. Ведь знаю: в башках у них никакие не Татьяны с Муму, а только наряды, мальчики, туфельки, бантики, что сколько у кого стоит и где дороже. На елках и маскарадах то же: на какой папа машине и какую привез новый шофер, а у которой мамаша выставиле «папусе» круче счет за собственные пляжные проделки. Тошнило от педагогичек-извращенок с приторной лживой миной подобострастного хамства, выворачивало от тоскливо вышагивающих и стреляющих блудливыми глазками подружек, врущих не по малой или большой нужде, а из удовольствия. Все, думала, смоюсь куда-нибудь, смыть эту липкую тину. Убегу в парк на задах закрытой школы и слоняюсь, луплю палкой по носам дурных гипсовых греческих копий. Летом моталась к реке, где окрестные шпанята бредили рыбу, выражались на всю окрестную гладь сладкими словами. Свалюсь в осоку и лежу тихо, жду, пока спаривающиеся в небе стрекозы не усядутся на подол, или пока снизу, где трусы, не захлюпает низкая речная вода. А ты… ты бегал к реке?