Шрифт:
– Ладно, Екатерина Петровна, сами верите ли в этот приговор? – пытаясь сыграть веселость, скукожился работник пера. – И среди пишущей братии, в монастырях бумаг и страниц точно попадаются монстры сластолюбия. Вот у нас теперь… как их, Брудатые… Мордатые, не помню. Не человек: глянет на достойную розу, на ее подвядшие лепестки, на шипы, которые высовывает этот достойный цветок в стороны безобидных навозных жуков, а не против острых жалом трутней, больно кусающих страстных слепней и прочей дряни, на источающую тончайшие ядовитые ароматы особых эфирных масел. Глянет, и у той от взгляда сходу мороз по коже лепестков, иней по сердцу. Да и классики, знаете, не чурались… бегали на сторону от буквиц, по немецким борделям-то. А ученые мужи тоже люди: что ж, так намучаешься среди едких формул и чадящих теорем, отыскивая пыль заветного филозофского камня в протоках природы – что и вырваться на простор инстинктов, аки звери в первичный бульон – тут же и надо с кем-нибудь слипнуться. И потом, напрасно вы тут престижные школы выставляете эдаким рассадником самобичевания и смирения, телесного остракизма. Знали и мы, когда парились в студентах и когда кровь каждый час ударяла в пах, эти оплоты пуританства. Хотите, расскажу?
– Да что вы понимаете в аскезе, в садизме сладострастного самоунижения?! – возмутилась особа. – Сейчас вывалит какую-нибудь пустую свистульку, – добавила, явно заинтригованная, как и всякая образованная бездельница.
– Вам, конечно, виднее, но… – наставник решил несколько все же перевести на смешное лицо слишком строгую физиономию беседы. – Вот интересно мне, как бы Вы на месте одной особы… Все-таки расскажу. Студентом пришлось прирабатывать крохи в одном подобном вашему заведении, дай бог ему крепких стен. Ведь что студент, знаниями гонимый, – не успеет в одном носке засквозить дыра, как из другого кармана последняя мелочь веет и сеется на ветру. То на крышку от пивной бутылки не хватает, то летом на кусок льда, приложить к приобретенному в потасовке синяку. И попал я в этот чинный вертеп, с девочками в передничках и с классными во всех отношениях дамами. Вел что-то вроде семинаров «по отчетливому изложению мыслей в документах и ходатайствах» или «по умениям письменно складывать мечты в просьбы». Ни черта никого из этих старшеклашек ничему научить было невозможно, да и ментор из меня… Зарплату, правда, пять раз выдали, хватило на четыре семестра кушать и шалить. Там у них в классе – полтора толстяка, неудачные побочные посевы крайне обеспеченных отцов, остальные – старлетки-переростки. Окружат после уроков, наваляться скопом на симпатичного тогда молодца, веют мускусами и новейшими духами и давай бессмысленное спрашивать, как некоторые нынешние дамы, да в уши дышать. А у меня волос тогда был, что гагачий пух, и глаза ярче болотных огней. А эти не сильфиды – летучие валькирии. Впивались в щеку налету, нарочно не брился, предохраняясь. Но, сами понимаете, юность не бронежилет. Вызвала завуч меня в кабинет, повела змеиной шеей, думала: самой кусануть или другим оставить. Но говорит, источая амбру:
– С вами, Алексей Павлович дрожайший, один серьезный родитель одной вашей… нашей, из параллельного «Б» желает посоветоваться, типа педсовет. Ждите.
И выскочила. А вместо нее ввалился огромный усатый дядища, волоча на ремне рыдающую дылду.
– Этот? – спрашивает, топорща усищи и выкатывая роговицы. – Этот тебя? Отбрюхатил.
Я глянул с ужасом. Уж точно с такой саранчой не стал бы проводить внеклассный час. И вообще ее не помнил среди лиц. Но растерялся по молодости, та или не та. Они, молодые, все на один макар скроены, как горячие блинчики. Не то что вылупившиеся из яиц и уже привыкшие к лету ястребицы. Девица вместо ответа в рев.
Мужичина меня за рубаху к лампе поднял и сообщает:
– Будешь до свадьбы, хорек, профилактически получать асфальтовый променад. Все! Через месяц меряй фрак. Я тебя еще в ресторан, время будет, на жизненный разговор выведу. Что ты и кто. Сейчас не до тебя.
– Так ваша девчушка здесь слывет, может, и не за самую веселую, но… Я-то каким боком?
Но мужичина был старой, периферийной закваски, в семье, если сам не на выезде, держал порядок и правил не знал, что элитные школы, что элитные вина… От них все пригубливают, но напиться нельзя. Таким образом, раза три-четыре здоровые бугаи меня крепко возили по снегу, подрали парадный, единственный костюм, потом свитер, материной еще вязки, а после отодрали в клочья и рукава прекрасной фланелевой рубахи.
Чуть позже, правда, дылда созналась, что не я беременность устроил, а какой-то кадет, маршальский внучок, за колонной после бала. Но дылда кадета любила, как стремянка любит ноги взбирающегося. И хранила для будущих вальсов, а я вроде на глаза попался. После выяснилось, что и запущенная беременность – враки и мечты, потому что другие девчушки в классе уже повторно залетали, а ей обидно и стыдно. Ну скажите, во-первых. Как бы вы-то на месте этой дылды обернулись? И потом, не глупость ли по безделке рукава хорошей рубахи отдирать. И ребро до сих пор по ночам ноет. Вот вам и бес в ребро. Нет, теперь-то я, и вправду, заделался каким-то толстокожим текстоманом, строковыжималкой, фанатом газетной тоски. И весь запал промок и в буквы уходит.
– Ха! – возмутилась Екатерина Петровна. – Ну уж извините. Чтобы к учителишке подлезать, приваливаться боком – да никогда. Глаза у них от страха стеклянные, руки от завистей к семьям воспитанниц – потные, улыбка – гримаса, готовая к ласке посмертной гипсовой маски. Упыри. Вот даже вас взять, Алексей Павлович. Вы бы если вели в моей школе предмет – я бы вам на стул не пожалела острую брошь, я бы… Опоила вас дрянью, – чем сейчас работящие девки потчуют? – клофелином? – и потом целую чернильницу какую-нибудь добыла и вам за шиворот. И еще спереди, под фланелевый ворот.
– Откуда такая жестокость?! – захохотал газетчик. – К сирым мира сего.
– А чтобы не смущали слабую, бледную, худую, ненакрашенную и плохо маникюренную душу, – задумчиво произнесла в общем загорелая, спортивного кроя, вовсе не субтильная особа, глядя куда-то в сторону. – Нет, это теперь я монашка. Истинная пчелка, таскающая капли горького меда своей души на панель вашего алтаря. Я нынче жду зимы, забившись в иссохшие соты городского грязного улья, чтобы забыть это все. Навсегда… Потому что терпеть невозможно таких, навязывающих кислые яблочки истин и шуршащих дубовыми коконами правил… Значит, в юности судьба, или называйте как хотите, рок? – занесла было над умной башкой домоклов меч, да отпустила. Отпустит ли еще раз? Ах! А что ж вы сам-то, где ваш скальпель, которым кичитесь самостийно махать, где острое стило с капающим за шиворот ядом чернил. Недаром око рока зашорилось на вас, не зря отступилось. Вы бы дали в морду этому вашему, усатому папаше псевдобеременной. Плюнули в хамскую харю рока и наставника. Нет? Ах! Дать в глаз всевидящему оку. Нет, будем как моль. Тогда послушайтесь маленьких девочек.
Помню, было мне… тринадцать… пятнадцать? Все время убегаю от крысоловов. Такой гибкой крысой смываюсь от усатых классных дам и ряженых подружек с цветными стеклышками тайн под резинкой трусов. Пробиралась в какие-то тухлые тусклые подвалы и слушала, обмирая, как врассыпную бросаются коты и кошки от обволакивающего зова мышиной шуршащей злобной толпы. Как и тут, наверху.
Бродила, убежав от постылых школьных стен, по обвалившимся руинам кирпичного заводика, где наглые стаи соек настигают и безжалостно клюют хромую забредшую визжащую шавку. Вот жизнь, а не ваша промокашка свеженьких формул в уютных институтских паутинниках. Одичавшая жизнь уже тогда, в те уже годы, подбиралась к покойным людям. Переходила вброд грязные тинные ручьи, бывшие реки, заваленные гнилыми сапогами и остовами ржавых машин, а потом на другом берегу разглядывала свои черные ступни, думая, как скоро они проржавеют. Таскалась под проводами огромных электропередач, заряжалась искорками злого веселого огня, по буграм, крапивникам и полям летящих от коленей одуванов.