Шрифт:
– Я?!
– Да говорите же, говорите! – вдруг резко и нервно выкинула ночная гостья. – Мы ведь беседуем… беседуем! Вспоминаем сейчас так называемую дрожь юности… забытую истому ожидания каких-то дней… обещания судьбы.
– Я?! – растерялся под напором рассказчицы обозреватель. – Нет… не бегал, ходил строем, – ответил, придумывая, чем бы поддержать сумбурный отроческий отчет. – Хотел… хотели однажды провести физический опыт: подглядеть в щелку за девчонками в бане… Но я передумал. А после жалел целых две учебных четверти. Ведь это тоже в некотором роде наука. Но как об этом писать… пионерам? Впрочем, вы зря ополчились на наряжающихся пестрых отроковиц и на вожделеющих юнцов. Это ведь жестокий научный факт – простой абсолютный закон поставленной наблюдать за нами природы. Сколько уж слажено чудесных статей и сложено прекрасных фильмов о диком мире и его едином законе – наряжании елки спаривания. Толстые потешные жабы надувают разбухшие красные щеки. А жабицы вожделенно меняют тон и ритм нервического квакания. Почти как мы. Самцы щеглов даже изменяют рисунок полета перед брачным балом, а щеглихи так выворачивают шеи, глядя на бесящихся супругов, куда там нашим тянущим шеи щеголихам и выпрыгивающим из ножен гусарам. В любой природной животной субстанции, да и в травяной и цветочной, думаю, сделан простой эффектный механизм наряжания, брачного пестрого костюма и кокетства – средства предоления мертвенного безродья. Это простой, давно съеденный наукой и принаучной журналистикой факт.
– Ах, как весело! – в бравурном восторге взвилась дамочка. – Ах, как научно вы обозрели здесь природную карусель. Значит так, научили Вы меня. Кругом бал целесообразности, стройный хор естественного подбора и отбора. Ну, усугубленный чуть свинничанием свиней людской породы. Хорошо, а ты сам на что?
– Я? – удивился газетчик. – В каком смысле?
– Вот и правда, есть ли ты сам в каком-то смысле. Поставили наряжаться и трахаться, и стой. Можешь ли ты, господин газетчик, что-нибудь толковое, лично тобой истолкованное и придуманное сделать с собою левою рукою, распорядиться хоть шестереночкой, хоть маслица подлить в этот свой научный механизм, а на самом деле сунуть хоть куда нос в этом темном беспросветном шкафу, пронафталиненном и забитом ненужным хламом знаний. Зачем тебе все это, ну… чертежи, по которым, якобы, строится эта старая… богадельня. Ты в этом мире никто, былинка, гонимая слабым ветерком событий. О! – не дай… бог буря, – воскликнула, усмехаясь, особа. – Вы никто, и я никто, – тихо добавила она. – Мы игрушки в руках вашей физики и химии, в ногах вашей механики и в голове крупных компьютеров, спрятавшихся от нас там! Там, наверху. Вы маленькая прыгающая от разряда единичка, ничего не значащая и не понимающая, а я – вообще нолик, полный терзаний. И мы с вами – просто игра разрядиков в большой машине. Так давайте, играйте… А не стойте с выпученными в научно-познавательном экстазе глазами.
– Ну уж нет, – в ожесточении воспротивился явной провокаторше упертый журналист. – Мы уж сами как-нибудь… Мы можем…
– Ой! Ой, – задохнулась в смехе дамочка, хлебнула остывшего кофе и поперхнулась. —
Они могут, они… умру сейчас, некому хоронить будет…
– Да-да. Я хоть и маленький червячок на почвенном теле, но ползу сам. Могу постараться, турнуть себя – и напишу приличную статью, а не набор бредней, чтобы закрыть месячную норму. Захочу – хлеб отрежу ровно и красиво и намажу симпатичный пышный бутерброд, а не комок жратвы. Могу заставить себя выйти без зонта под дождь, ловя губами капли, если забыл ток древних дождевых потоков по лицу. Могу, червячок, посадить на шести жалких сотках шесть тысяч разных цветов, буйно путающихся шелковым ковром под ногами, и не посадить капусту или гору битых водочных бутылей. Я что-то могу сам и не хочу сдавать эту маленькую вольность, волну воли – на сжирание тупой необходимости или целесообразности. Закону природного порядка. Мы нарушители, мы – сами. И вы – тоже.
– О, какая красивая чушь! Какая искренняя пошлая самовлюбленность. И наглость, – прямо подпрыгнула на диване практикантка. – Маленькие червячки возомнили себя хозяевами своего червячного царства. А я тебе скажу вот что. Пройдет просто дождик, грибной и при тусклом солнце, маленький ливень, и тучи вертких червячишек выползут на тропки и дорожки, погреть бочка и задки, тучи пташек слопают их, и зверье в зверином и человечьем облике подавит и смешает со сладкой пылью. А крылатые напьются грязных отравленных вод и усядутся ждать конца, тараща выпученные глазенки и вяло расправляя пестрые наряды, приготовленные к балам спарки. Несчастные птенцы, орущие требовательно и неостановимо, задохнутся в голодных тюрьмах гнезд, полинявшие и плешивые белки слопают их. Наползет случайный туман и нежданный холод, не за пятьдесят, а всего, как в позапрошлую зиму, тридцать, но не на день или ночь, а на полную декаду. Тут же вся научная твоя чешуя и облетит с жарких человечьих шкурок – полопаются мыльные пузыри батарей, треснут соломинки труб. Заиндевеют страшные остовы медных, уже не курящихся котелен с упавшими рядом тушками устроивших последний шабаш слесаришек, и останется лишь одинокий костер, прощальный огонек в этом мире – костер твоих так называемых знаний, законов и регламентов, и вокруг – кучка греющих леденеющие ладони прогрессистов, борцов со стадностью и жрецов науки. Со всеми нами распорядятся, не спросив дипломов. Употребят, как навоз, компост из ученых мужей, журналистов, полусдвинутых на разной почве девчонок и кряжистой, плохо поддающейся разложению убогой пьяни. В одной куче. Тогда скажи мне – где твоя воля, воин, а где мои мечты, куда уплывет земля из-под ног, такая основательная и надежная опора нервных и ломких. Хочу знать. И если даже все это случится и случилось по хотениям природы, по ее химическим и другим выкладкам, по возможно объяснимым и прозрачным для трезвого разума причинам, скажите – чем отличается ваша так называемая наука от так называемого шаманского камлания? Если храм и бог – то надо приземлиться на коленки и внимать тупым недоучкам, проповедникам всех мастей. А если наука и природа так распорядились – то коленки можно пожалеть и тихо справлять восторг в круглых залах, трепетно вслушиваясь в бурчания академических всезнаек, хитрых червячков, выбравшихся к научному Олимпу. Все это у тебя – одна чушь, самообман и самоупоение. Вот я нолик, я ничего не могу. И вы не отнимете это мое счастье, если другое – недоступно. Этим буду гордиться. Зачем ерепениться и фанфаронствовать. Бросьте, Алексей Павлович. Встаньте рядом со мной на коленки и давайте чему-нибудь помолимся, чему – никакой разницы. Хоть моли вон в вашем шкафу. В этой комнатке она среди нас самая умная: жрет и гадит, кушает и зудит. Вот она не нолик, частичка зудящего вокруг мира. Не ищет божественных идолищ, не строит научных пирамид с погребальными камерами откровений, набитыми вздорными сокровищами знаний. Давайте, может, не будем дурить себя и других, уважаемый Алексей Павлович: вся ваша обозревательская газетная суета – танец шамана, не больше. Как вам в шаманах, служится-дружится.
– Очень крепко ухватили, уважаемая Екатерина Петровна. Можно возражать часами, но сразу и не сообразишь, с чего начать. Да и надо ли. Безглазому трудно рассказать про вид из телескопа, безгласному – про радость крика. Скажу одно. Год назад в газету прислала письмо тетка. Ее сын заболел и гибнет, десять лет. Мальчик умненький, в шахматы играет на разряд, спортивным ориентированием себя мучает. Когда заболел – начал бороться, не опустился, гантели, кросс по леску через силу, сам искал в организме резервы, размышлял. Умный паренек. Но болезнь, от воды или от чего другого, все равно пересилила. Стал слабеть, голова не держится, речь путаная, глаза – как у брошенной в зиму на даче собачки. Мы попробовали помочь, заставили нескольких светил в современных центрах, обещая в газете пиарить, восхвалить или заклеймить, провести задаром исследования – ну нет у них, в поселке, на весь поселок, таких денег, не то что у матери, учительши пения местной школы. Обнаружилась редкая болезнь – сидром Блойфельда, кстати теперь вполне лечится, современными камланиями научных зарубежных и отечественных шаманов. С месяц назад я приехал в клинику навестить паренька, все-таки наш подопечный. Мать вдруг взялась передо мной вдруг бухаться то ли в обморок, то ли на колени, еле удержал. Да и смутился сверх меры. Вошел я в палату: сидит Коля в пижаме, взгляд прочный, твердый и сверкает, как у прыгуна, глядящего на трепещущую планку. Улыбнулся и говорит: «А теперь, Алексей Павлович, приглашаю вас на партейку в шахматишки, сразиться. Вот до чего я уже дошел!» – и смеется. А я подумал: вырастет паренек, полезный для жизни человек будет, вот и вся польза научных камланий. Знаете, госпожа практикантка, у моли и той есть свои мозги, свои цари и наука. Как и что грызть сподручней, куда перво-наперво лететь и в чьем темном шкафу класть личинки. Давайте все же ее не обижать.
– Подождите… подождите про насекомых, – молвила гостья. – Мальчик этот ваш, шахматист, Коля с синдромом…
– Да, – недоуменно подтвердил газетчик.
– Со смешной фамилией? Курочкин… Крюшкин?
– Корюшкин, – Алексей обреченно кивнул.
– Так знаю, – звонким шепотом заявила особа. – Про бесплатное благо. Ходили из Минсоцздрава, клянчили деньги у спонсоров. Я вообще-то никогда не даю на эту профанацию. Вылечат одного доходягу, полумертвого. И всю жизнь спонсируют. Заморят лечением до животного вида, до моли. А десятки других так и заглохнут без простых лекарств. И здесь не дала. Но шахматист, и фамилия смешная, на благотворительном рауте продавали что-то, чье-то любовное пылкое послание-письмецо, Бехтерева или Мечникова, не помню. Так Лизка вцепилась и отвалила кучу денег: говорит, шахматист, не эти все наши проститутки, и фамилия смешная. И письмецо забавное.
Журналист, сраженный до глубины, пучил на гостью пустые глаза, незримо разглядывая крушение своих наивных гуманистических потуг.
– Вы соглашатель, – поникла особа на диване, – не желаете мне по носу щелкнуть: какие-то страшные сказки на ночь про мальчиков. Жалеете что ли, как моль? Женщин жалеть нельзя – они от этого звереют, не знали?! И все-то у вас слова, слова – на проповеди в лютеранском костеле, или как его… сидишь задом на жесткой скамье и слушаешь сухие звуки, будто мыши шуршат под полом… или под платьем. Сухие листья бегут по монастырским дорогам от случайного сухого холодного ветра.
Может, думаете излечить кого, сунув в свой убогий мышиный храм умствований?
Собеседница рассмеялась зло и весело, хлебнула со дна чашки остывший напиток, сморщилась.
– Слышала я, крупные научные мужи… какие-нибудь Ландау с Эйнштейнами, или еще другие, может путаю, почти все награждены были за научные муки могучим, неостановимым либидо. Будто внутри этих телесных карликов гудела и бурлила огромная гоняющая семя физическая турбина. Как завидят дамский научный факт или экземпляр, тут же норовят состроить эксперимент, сунуть свой красный нос исследователя, окунуть в ткань непознанного и разнюхать новенького и… сладенького. Ох ближе, ближе эти ящуры… нет, ящеры… к восторгам природы, чем вы… пишущая монотонная братия. Составители кроссвордов целесообразности, вышивальщики нудной гладью словес. У вас весь запал в буквицы ушел. В бешенство словоматки, выносившей и воспитавшей вас по недосмотру матушки природы.