Шрифт:
. . . . .
Другой мой сосед по комнате — Иван Васильевич Р. Неисправимое животное, карьерист, циник, человек ни во что не верящий и ни о чем не думающий чисто. Охотник до баб. Тупица. Ему двадцать девять лет. Шесть лет в армии. Старшина, заведует вещевым складом. Женат. Двое детей.
— Два пацана, — сказал он мне, — одной четыре года, другой еще двух нет.
— Какие же, — я говорю, — пацаны. Обе девочки?
Смеется.
— А я их все равно всех пацанами зову.
В санатории обольщает подавальщиц и сиделок. Говорит об этом грязно и пасмурно.
Перед сном читает — одну и ту же книгу: «Кавказские поэмы» Лермонтова. Когда спрашиваешь, что он читает, — прищелкивает языком и говорит:
— Нет, здорово это!..
«Кавказские поэмы» читает уже 23 дня. Прочитав полстраницы, крепко засыпает.
Много поет. Песни какие-то дурацкие, слышанные им в госпитале, где он лежал на излечении (у него камни в почках).
На обеих руках — наколки, татуировка. Я спрашиваю, когда он сделал их.
— А-а, не говори! Ваккурат мне двенадцать лет было. По дурости сделал. А вот теперь не знаю, как быть, как их вывести. Ты не знаешь? Одна еще ничего, а вот на левой — прямо опасная.
— А что там?
Показывает:
— КИМ.
— Ну, так что же? Что тут опасного?
— Мало ли что в жизни случится. В плен попадешь или что… Так еще можно отвертеться, а тут, глядишь, под расстрел попадешь.
Симпатичный товарищ!..
. . . . .
Из песен Ивана Вас. Р.:
Падиспанчик — хорошенький танчик; Его можно всегда станцевать…И сразу же, перебивая себя, затягивает:
Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…. . . . .
Оглушительно икает и говорит:
— Какая-то сволочь поминат.
. . . . .
Он же. Раз десять на дню:
— Так они и жили. Спали врозь, а дети были.
. . . . .
Из автобиографических рассказов И. В. Соблазнил девушку. Обещал жениться.
«Дома она белье грязное спрятала, говорит: „Маме покажу, когда запишемся, у нас такой обычай“.
На другое утро надо в загс идти. А мне на кой он ляд этот загс.
Я до гастронома дошел, печенья купил, конфеток хорошеньких, прихожу, говорю:
— У тебя метрическая выписка здесь есть?
— Нет.
— И у меня нет. А без метрической выписки не регистрируют.
Она — в слезы»…
Между прочим, говорит сильно окая. Он — нижегородец. Николай Афанасьевич, слушая его, морщится, слегка даже постанывает, как от зубной боли.
. . . . .
Рентгеновский кабинет в санатории. Над входом красный фонарь, когда он горит — вход в кабинет закрыт, там совершается таинство. Больные сидят в коридоре на лавочке, думают о своих язвах, спайках и тому подобном, вздыхают, робеют, не могут даже переговариваться… Наконец кого-нибудь вызывают. Он входит в темную комнату и первые две-три минуты ничего не видит, идет наугад, растопырив руки, — туда, где у красного абажура сидят за столом какие-то белые (вернее, розовые) халаты. Через пару минут он уже слегка освоился, уже сидит на клеенчатом диване и торопливо расстегивает пуговицы на рубашке.
Рентгенолог — полный, немолодой уже человек (почему-то думаешь, что он был в свое время полковым врачом) — записывает результаты очередного просвечивания. Записывает по памяти, каждую фразу отчетливо произносит вслух, а его помощник, молодой человек с изможденным лицом (тут вспоминаешь, что рентген убивает гормоны, делает молодых стариками), этот несчастный пишет под диктовку копию рентгенограммы. Свет — розовый, слабый, как в лаборатории фотолюбителя. Но — алхимики в белых халатах привыкли.
Раздетый до пояса очередной больной поднимается на маленький эшафотик, перелезает через какие-то железные штуки и оказывается в огромной металлической кассете. Не то гильотина, не то гектографический пресс. В руку ему молоденькая сестричка сует граненый стакан с белой густой кашей. Выключается свет. Стрекочет аппарат. Рентгенолог сидит, широко расставив ноги, на низеньком табурете — перед экраном, на котором появляются смутные очертания человеческого нутра.
Рука в резиновой перчатке подлезает под экран и впивается в живот больного.