Шрифт:
— Да, да, ты со всеми добра, Людмила.
— Моя мама как-то сказала, что я была бы хорошей сестрой милосердия.
— Ты когда-нибудь была в комнате пастора?
— Как я могла туда попасть?
— Входят и говорят: «Прошу уделить мне несколько минут, мне надо поговорить с вами».
Ночь прошла в разговорах. Под утро Людмила стала терять терпение.
— Вот что, Станислаус: мне сделали предложение. Один человек хочет на мне жениться. Он уже пожилой.
— Ты давала объявление в газету?
— Нет, через газету можно здорово влипнуть. Тетя моя так сделала. Но ей прислали жениха, который только с виду был мужчиной.
— Наверное, гермафродит?
— Он пел красивым высоким голосом, как у женщины.
Пустая болтовня, но Людмила все же вернулась к своей теме.
— Я все-таки, наверное, соглашусь и выйду за пожилого. Молодые не умеют ценить.
— Ты совершенно права. В конце концов, ты можешь помочь старику сойти с лестницы и проводить его наверх, и таким образом ты совершила бы сразу два добрых дела.
Видно, этот Станислаус и впрямь не годится для любви. Конечно, чистейшее вранье, что он обесчестил пасторскую дочку.
Людмила уснула. Можно обойтись и без защитников от мертвецов. Станислаус тоже уснул, держа на коленях зонтик Людмилы.
Опекун разбудил учеников. Он постучал в дверь каморки Станислауса. Никто не откликнулся. Мастер заглянул внутрь. Станислауса на кровати не было. Бог его ведает, где уснул этот пьяный подмастерье, этот поэт.
Опекун постучал в дверь Людмилиной комнаты; сначала потихоньку, потом бесцеремонней. В ответ услышал двухголосое: «Да, да!» Первый голос принадлежал Станислаусу, второй — Людмиле. Опекун чуточку приоткрыл дверь. Имел он на это право? Разве Станислаус не подмастерье, который волен делать, что хочет? Опекун увидел Станислауса, сидящего с зонтом на Людмилиной корзине. Он закрыл дверь.
26
Станислаус разговаривает с агентом бога на земле и тренируется в смирении.
На первый заработок подмастерья Станислаус купил себе новые брюки лимонно-желтого цвета с манжетами — последний крик моды. Новые брюки были необходимы.
В воскресенье, под вечер, он позвонил у пасторских дверей. Кухарка открыла дверь и попятилась.
— Вы?
— Я прошу пастора уделить мне несколько минут для разговора.
— Боже вас сохрани! На вас здесь смотрят как на дикого пса мясника Хойхельмана, — шепотом сказала кухарка.
Станислаус настаивал.
— Мне нужна справка.
— Приходите через час. Господин пастор отдыхает после проповеди.
— Благодарю. — Станислаус поклонился.
— Да поможет вам господь бог! Через несколько дней я ухожу отсюда, — сказала кухарка.
— Вы больше не видели своего моряка?
— Нет, я его не видела.
— Да не покинет вас господь!
Через час Станислаус снова пришел. Дверь открыла пасторша. Песик Элиас приветствовал Станислауса восторженным визгом. На лице у пасторши сквозь суровость мелькнуло удивление.
— Вам по церковному делу?
— По весьма даже церковному.
— Это касается вашего покойного хозяина?
— Нет, это церковное дело касается больше меня самого.
Станислаус сидел в прихожей с распятиями и ждал. Это тут, стало быть, он не раз чувствовал, как от радости сердце прыгает в груди. Несколько книг из тех, что стояли на полках, побывали у него в руках. От страниц их веяло ароматом дикой розы.
Его попросили в кабинет пастора. Пастор, теребя свой крахмальный воротничок, шел навстречу Станислаусу, черный и важный. Он словно не видел приветственно протянутой руки Станислауса и лишь слегка наклонил голову, здороваясь.
Тогда и Станислаус поздоровался легким кивком головы.
В пасторском кабинете пахло старыми книгами и святостью. Пастор опустился в кресло. Станислаус стоял, сесть его не пригласили. Иисус на знаменитой горе тоже сидел, а все, кто к нему приходил, стояли вокруг.
— Рад вас видеть, дорогой друг.
— Я тоже рад, — сказал Станислаус.
На лбу у пастора залегла складка.
— Если мое отцовское сердце меня не обманывает, то вы пришли просить прощения за свой неблаговидный поступок. Но это уже не в моей власти, мой юный друг. Как отец опозоренной дочери, я могу все простить, но грех… грех… — Пастор встал, и лицо его налилось кровью. — Грех может простить только господь бог, если ему будет угодно…
Под сильным ветром этой речи свежее мужество Станислауса усохло. Он помедлил с ответом.
— Да? — требовательно вопросил пастор.
— Я не обесчестил.
— Что же в таком случае?
— Я целовал ее, она — меня.
— А дальше?
— Больше ничего.
— Вы не пытались… В некоем письме речь шла о ребенке, мой юный друг.
— Это потому… Мы разошлись в мнениях, бывают ли дети от поцелуев или не бывают.
Пастор круто отвернулся. Плечи у него содрогались. Черные пуговицы на его сюртуке прыгали вверх и вниз. Плачет он или смеется? Плачет, конечно, скорбя о греховности мира. Пастор повернулся лицом к Станислаусу, прижимая платок к густо покрасневшему лицу. Он протянул Станислаусу руку.