Петров Александр
Шрифт:
– Так вы, оказывается, были знакомы с Венедиктом Ерофеевым? – спросил усатый.
– И не только знаком, но даже на короткой ноге, – кивнул старик. – Он тогда, в начале семидесятых, работал истопником в спортивном комплексе «Динамо», что на Петровке. Это было недалеко от моей работы, поэтому я к нему туда часто захаживал поговорить по душам. А говорить с ним, я вам скажу, было весьма интересно.
– Еще бы, – сказал молодой, – судя по поэме, это был человек больших знаний.
– Если бы только знаний, – сказал старик, – я бы сейчас о нем не говорил. Мне душа его казалась огромной, как море, и при этом утонченной, как скрипка Амати. С ним невозможно было пройти незамеченным по Петровке или, скажем, по Курскому вокзалу. К нему тянулись сотни рук: Веничка, пойдем к нам, у нас есть; Веня, посиди с нами, у нас твой любимый «Кавказ» и много чего еще. Он всюду ходил, как народный любимец. В Петушках его выносили на руках. Ворья там ужас сколько, но никогда никто у него из кармана ничего не утащил.
– Значит, даже воры его уважали, – восхитился Казак, сделав ударение на трепетно-ужасном понятии «вор».
– Не стану говорить о других, про себя скажу, – протянул задумчиво старик. – Всю жизнь ходил в начальниках. Ломал об коленку таких крутых мужиков, что ты! Одним щелчком прошибал железобетонные лбы. …А рядом с Венечкой я чувствовал себя влюбленной насмерть девчонкой! Я готов был выполнить любой его каприз, любую прихоть. Это был человек гениального магнетизма, великой и бездонной души!
– Это точно, – закивали мужчины и женщины.
– Вот такой случай был, – продолжил Федор Семенович. – Ведь что такое «Динамо»? Это клуб не только милиции, но еще и Кэй-джи-би. А куда ж без него… Так вот сидим как-то с Венечкой, и он читает мне по мятым бумажкам свою поэму. Остановился, как помню на гениальных словах: «Больше пейте, меньше закусывайте. Это лучшее средство от самомнения и поверхностного атеизма» – и тут вошел генерал при погонах и лампасах и строго так говорит: «Всё, Веня, клерикальную пропаганду в самом сердце Родины распространяешь!» «Вообще-то, как известно, именно в сердце живут такие идеалистические вещи, как совесть, любовь, дружба и вера», – возражает Веня. И генерал, чтобы не опозориться, резко меняет тему. Есть, говорит, народ такой – нивхи. Их всего-то пять тысяч человек. Так вот есть мнение, что им нужно срочно заиметь писателя, потому как известно, именно количество писателей на тысячу населения показывает культурный уровень народа. Так вот, Веня, напиши-ка от имени нивхов небольшой роман про то, как они расцвели ввиду приближения коммунизма. Ставлю два ящика. Мы с Веней пожалели умирающий народ и за неделю написали роман о любви нежной нивхи с Алтая к мужественному нивху с острова Сахалин, максимально удобрив его чуть осовремененными стихами из «Илиады» незабвенного нашего товарища Гомера.
– Петушки! – крикнул молодой Орленок. И мы встали во фрунт. Не только поля и леса петушковских далей, но и наш вагон наполнился всенародной любовью к безалаберному, но такому близкому горемыке Венечке Ерофееву. Молча простояли минуту, потом еще и еще.
Потом вздохнули и устало присели. Молчание взорвала фраза:
– А вы слышали про нашу подлодку на дне Гудзона в шестидесятые годы? – спросил старик оглядывая окружающих. Жены Орленка и Казака пожали плечами, сокрушенно вздохнули и пересели к боковому столику через проход.
– Какая подлодка? – расплющенно просипел Орленок, готовый провалиться сквозь пол вагона и пересчитать носом шпалы от собственного невежества. Длинный ноготь его указательного пальца продолжал нервически истязать прыщик на впалой щеке.
– Давай я это сделаю, – проворчал старик и решительно выдавил пресловутый прыщ. Сунул руку в дорожный саквояж и достал из его недр лосьон для бритья. Намочил палец и прижег язвочку больному. По воздуху пробежала волна хвойно-лимонной свежести. Белоснежной салфеткой придавил рану и прижал ее рукой размякшего Орленка. Больной на протяжении операции кротко сидел, опустив руки и по-детски подставив лицо с закрытыми глазами под умелые руки хирурга.
– Так вернемся к нашим подлодкам, – сказал старик под одобрительное покрякивание Казака, предвкушавшего информационный пир. – Приехал я как-то в одну славную обитель. Поселили меня в старинной монашеской келье. Смотрю, а в келье рядом с моей – еще одна узкая кровать. Я пощупал её и удивился: под старым суконным одеялом – голые доски. Кто такой, думаю, на этой кровати спит? Сходил в трапезную поужинать, возвращаюсь, а в келье у складного аналоя стоит плечистый монах и задушевно так молится. Я встал чуть сзади и тоже молча вступил в дело. Закончил монах вечернее правило, обернулся ко мне и поклонился: «инок Антоний». Познакомились.
Рассказ старика о монастыре подействовал на наших попутчиков странным образом. Казак смутился и опустил голову, а Орленок откинулся на спину и скрестил на груди руки. Ясно. Парни от веры далеки. Сейчас будут скабрезничать и издеваться. Но Федор Семенович, ни мало не смущаясь, сказал: «Напомню гениальные слова Венечки: «Больше пейте, меньше закусывайте. Это лучшее средство от самомнения и поверхностного атеизма». А дальше там было еще круче: «Взгляните на… безбожника: он рассредоточен и темнолик, он мучается и он безобразен. Отвернитесь от него, сплюньте и взгляните на меня… Верящий в предопределение и ни о каком противоборстве не помышляющий, я верю в то, что Он (Бог) благ, и сам поэтому благ и светел!»
Казак с Орленком сменили образ восприятия с атеистического «темноликого и безобразного» на верящий «благой и светлый». Старик удовлетворенно кивнул и степенно продолжил рассказ, аккуратно отправляя вилкой салат из коробки в рот.
– Поговорили мы с отцом Антонием о том, о сём, и почему-то вспомнил я именно этот случай с подлодкой на дне Гудзона. И тут монах мне и говорит: а я ведь был на той лодке. И сейчас, говорит, каждую ночь сижу в ней и обливаюсь потом от страха и духоты.
– Да что же там было? – встрепенулся Орленок. – Я ничего не понимаю.