Шрифт:
Паша тоже схватил Фридмана за рубашку.
— Ты с кем разговариваешь? Концертов должно было быть четыре—а их вчера было пять! Что ты несешь? Ты в таком плюсе, что мне подумать страшно.
— Не считай чужие деньги! — Леня попытался пнуть ногой Пашу, но сандалия слетела с ноги и брякнулась у входной двери.
— Стой! Все! Погорячились. Давай не будем. Я уже разговаривал с филармонией твоей — они в курсе.
Леня схватился за него еще крепче.
— А мне почему никто не сказал?
— Так только что... Володе было плохо. Он чуть не умер — еле откачали. Где машины наши? Я в кассы. Да отпусти рубашку!..
Находясь в оцепенении и не отпуская рубашки, Леня ответил:
— Я с тобой. Машины у кинотеатра. По дороге потреплемся. И потом, билеты как ты возьмешь? На Москву? Ты шутить?
— Я уже все решил. Не ты один работать умеешь.
Еще несколько секунд они держались друг за друга, как дзюдоисты в захвате, затем одновременно отпустили руки. Фридман на одной ноге допрыгал до сандалии. Вместе с Пашей они вышли на улицу.
* * *
Володя нашел Татьяну во внутреннем дворике гостиницы на детских качелях, босиком, у клумбы с розами. Он подошел, сел перед Татьяной на корточки, отряхнул ей ноги, как ребенку, и надел на них туфли.
— Пойдем домой?
Татьяна тихо заговорила, как будто сама с собой:
— Я летела сюда, а рядом ящики стояли. Оказалось, гробы... Мне страшно. У меня никто никогда не умирал. А если бы ты сейчас... — У нее непроизвольно потекли по лицу слезы. — Мы бы тебя тоже в ящике отсюда? Ты кричишь... А меня тошнит от страха.
Володя молчал. Качели слегка поскрипывали. Шмель, оторвавшись от цветка, сделал восьмерку между Володей и Таней и растворился в жарком воздухе.
— Все закончилось. Мне лучше гораздо. Я так себя лет двадцать не чувствовал. — Володя поглаживал Татьяну по руке.
— Смотри, какие огромные розы! Прямо так на улице растут. Нет, не надо. Не рви, пусть так. До меня только сейчас дошло, как далеко мы заехали. Вышла, хотела такси домой поймать... — Она всхлипнула. — Я даже уехать отсюда не могу!
— Завтра улетим, не плачь. Павел за билетами поехал.
— У меня паспорта нет.
— Решим.
— Еще тебе паспортом моим... Как гиря на тебе повисла. Цепляюсь все за тебя. Кто-то другой тебе нужен. Мне все говорят: ты не сможешь. Я действительно больше не могу... Что я здесь делаю?
Володя вдруг почувствовал прилив раздражения. Конечно, Татьяну жалко, но ведь он все сделал, как они хотели. Согласился отменить гастроли. Он и дальше будет все делать правильно, так, чтобы всем было хорошо. К чему слезы? К чему эта мелодрама? Почему они все так сами себя жалеют? Он резко поднялся и, пытаясь сдерживать себя, заговорил, но с каждым словом распалялся все больше:
— У тебя все навыворот. Мне плохо, меня скручивает — тебя все устраивает. Мне хорошо сейчас — тебя что-то тревожит. Я выскочил — мне хорошо! А ты: «Я не могу». Да не надо ничего тебе мочь. Все! Не надо теперь меня спасать. Я сам кого хочешь спасу сейчас. Идем, ляжешь, отдохнешь. Я попробую поработать.
Он всматривался в лицо Татьяны, пытаясь разобраться, понимает она или нет. Его поразила перемена, произошедшая с ней. Она перестала раскачиваться, слезы высохли. Она глядела зло и нагло, прямо ему в глаза.
— Да! Иди, попробуй! Поработай! Тебе хоть что-то надо написать, чтобы оправдать то, что ты с собой делаешь. Зарифмуй пару строк!
— Ты что? — опешил он.
— Иди. Это же все ради одного. Стихи! Ну как же! Поэзия — в опасности! Высоцкий полгода ничего не пишет.
Володя оторопел.
— Замолчи! Ты просто устала.
— Я устала?! Да на мне пахать можно! Да я еще могу. А дай мне морфина, а?! Может, и я напишу что-нибудь. Или нет—нарисую!
Володя вконец растерялся.
— Успокойся. Пожалуйста.
— Ненавижу поэзию и стихи твои ненавижу! — срывающимся голосом закричала она.
Володя молча повернулся и пошел прочь. Он шел как восьмидесятилетний старик, шаркая ногами, свесив голову на грудь и тяжело дыша.
— Володя, прости! Прости, я не буду больше... — Татьяна спрыгнула с качелей, догнала его и пошла рядом, заглядывая в лицо. —Хочешь кушать? Я в буфет сбегаю. Принесу молока. Хочешь, колбаски?