Шрифт:
А еще — запах. Только — тихо: я ведь жену потом «по запаху» выбирал. Чтоб летней травой пахла…
Дома у нее последнее время — одни пьянки. Да-да-да. Как в глазок ни посмотрю, с кем пошла… То одна с бутылкой в руках, то с соседкой напротив — и тоже с бутылкой. Компании какие-то водила, еле здоровалась, сквозь зубы. А по коридору, как пойдет — такой запах духов, аж тошно! Но приятный. Не наш запах-то, правда, заграничный, я и не назову… И откуда только деньги брала?
Все в ней сплелось: аскетизм и чувственность, рацио и срывы, блуждание по людям и «подполье», поворот к миру и уход в себя. Без обратного хода. Она находила что-то вечное — точнее, постоянно искала — и тут же теряла. То пила, то бросала, то вообще об этом не думала — это последний год, раньше-то, конечно, нет.
Она и синим чулком могла казаться, и… куртизанкой, извините — слова найти подходящего не могу.
Видите ли, так очень тяжело — с эффектом до конца раскачанного маятника — жить: потому что середины нет. И не было ее в ней. Ни-ког-да.
Обозвал он ее, я слышал — спал в соседней комнате; метро уже не работало; я у них остался. Она — в окно; подхватил чудом. Я на шум прибежал: смотрю — он курит, а вместо Алинки на кровати дергающееся одеяло лежит.
Перепили они тогда.
Алину ждало большое будущее. Я всегда говорила, что она направляет энергию несколько не в то русло, несколько не там ищет.
Простите, мне трудно об этом… Нужно было продолжать работать, заниматься портретом; к тому же, у нее были очень неплохие, в чем-то даже талантливые, художественные переводы…
Не там, не там смысл искала! Дурочка, бедная моя девочка! Разве можно смысл искать — в любви? Да еще к мужчине такого плана?
Ведь любовь — то, чего нет; а если и есть, то не у нас. Не у меня… Поверьте, я жизнь прожила… И что мне моя красота? Боль одна. Если б не мое дело…
А она то в монастырь хотела, то чуть ли не на панель шла: все от бесцельности — туман ей глаза застилал. Она раньше веселая такая была… А потом как-то вдруг, в один момент — усохла, иссушилась; сломалось в ней все — одним махом, одно чувство оголенное осталось, никому не нужное, никем не востребованное. Она, знаете, как Лариса в «Бесприданнице»: Я любви… искала, и не нашла. А ведь для нее была создана. Оказывается.
У нее какая-то странная жертвенность была, не туда идущая. В чем-то — в делах — очень жесткая, а в чувствах… И влюблялась вечно не в тех: сплошной флигель богемный.
Теперь вот — фотограф. Известный, собака; видела я его работы…
Она ему все позволяла, знаю: потом ко мне вся в соплях приходила, обещала бросить… Но все всегда с начала начиналось: он звонил, когда хотел, кидал, как вещь, — на неделю, месяц; она бесилась, иногда даже изменяла — только радости не испытывала от чужих: Он ей был нужен. Он один.
Вы когда-нибудь любили? Вот и молчите. Алинка его — ужасно. Понимаете? Но мазохисткой не была.
А он ее в грязь втаптывал. Унижал. У всех на виду. Не специально: так получалось. Ну… не любил «ужасно». Ценил — это да. Где такую еще найдешь карманную девочку? Спал с ней, когда только сам хотел; ее желания «пошлыми» называл. Не всегда, конечно. Иногда и нормально у них было все. Раза четыре в год. Фотограф он известный.
Алинка тогда извелась вся; курить стала много; пила с ним, чтоб растормошить; трезвый он был неконтактный абсолютно. С ней. С нами. Обособленность, отдельность свою очень остро ощущал. Не такой, как все. Абсолютно такой же: черствый. Эгоистичный. Красивый. Талантливый. Спивающийся. Да не в нем уже и дело-то! Она с ним пить начала: ему-то — что! А она после этого еле-еле в себя приходила, последние деньги в винном отделе оставляла. Да если б вино! Последнее время только уже водку. Себе ничего не покупала, в стоптанных сапожках бегала.
Его, конечно, осуждать особо… сердцу-то не прикажешь; да только он даже на аборт с ней не пошел — проспал, понимаете? Вот и молчите. И на второй… Я вместо него ждала. Она потом в этот коридор вышла — сине-зеленая вся, убаюканная какая-то, в глазах — стекло; на улице потом говорит:
«Давай пива, что ли? Праздника хочется». Я ей: «Алинка, какое пиво! Тебе сейчас три дня лежать и доксициклин с нистатином есть!» А она: «Ну, пожалуйста…» — и смотрит так затравленно…
Короче, пир во время чумы. Попили мы, она вроде ожила.
Как сейчас помню: снег, «Павелецкая»…
Я тогда устал. От ее хорошести. От того, что все можно. Что все простит, любой кошмар. Был уверен в ней. Спокоен: тыл, какой-никакой. Уверен! Что все стерпит. Поймет. Если больно — забинтует. Выслушает. Меня.
Собственной самореализацией слишком был озадачен, собой. Меньше всего в ней видел человека. Хотя заслуживала. Иногда совесть мучала; потом все сначала.
Однажды ударил — не помню, за что: она вся осела, вдвое меньше стала… Пощечину, правда, залепила. Больше звука.