Шрифт:
— Махотко! Бобошко!
Знал, что до них не докричаться…
Он забыл про трубу. Труба, брошенная низом, ударила его по ногам, и он упал, а труба полетела дальше, задевая за асфальт тротуара и звеня.
И сейчас же как в ознобе затряслась земля, загромыхало. Город враз проснулся. За домом, где мокли палатки, послышались голоса. Сейчас могут появиться люди… Толчок был посильней недавних, но и он миновал, земля затихла, стал снова слышен шорох дождя…
Грабители тоже опомнились и пустились наутек. Кеша схватил за ногу одного, пробегавшего мимо, и стал бить его и кататься с ним по асфальту и снова бить куда попало, до едких слез на своих глазах, будто этот тип был виноват во всех бедах на свете. Теперь Кеша кричал ему:
— Не побреешься, ворюга!
Когда его окружили люди в пижамах, халатах и накинутых на майки плащах, парень уже вырвался, оба грабителя пропали, а голоногий мужчина в трусах и пиджаке, светя на Кешу фонарем, сказал:
— С балкона сиганул? Нахапал?
И хотел ткнуть Кешу ногой, но он засмеялся.
— Не я. Тот в квартире.
Он смеялся, потому что на этот раз землетрясение случилось вовремя, потому что узел лежал на тротуаре, а в квартиру пошли толпой за тем, который не успел смыться, остался наверху без веревки.
Ноги зверски болели, особенно та, по которой ударили трубой. Женщина с блестящей головой, в бигуди, наклонилась над Кешей:
— Тебя избили?
На улицу вывели парнишку, прятавшего глаза, совсем юнца. Шустрая старушка приткнулась к нему вплотную, чтобы разглядеть, охнула:
— Откуда ты? Из другого города, что ли?
Женщина в бигуди помогла Кеше встать и сказала:
— А тебя в газету надо!
Но мужчина с фонарем вмешался:
— В милицию их надо. Обоих. Там разберутся. Чемоданчик-то чей?
— Мой.
— Айда.
Потом он сидел на скамейке под дождем, совсем один. Увидела бы Мастура в газете его портрет и нашла… И что? Глуп ты, Кеша. На фанерке написал: «Наяринск», нес над собой, может, и в кино попал. Ну, увидит… И что? Скорей уезжать надо, вот что.
«Ты ее ищешь, а она тебя даже не вспоминает…»
Вот же наваждение какое… Опять ему видится, как она бежит под гору, за бурным потоком, переходящим в свет. В тот день все было из света. Был свет неба, свет травы и свет воды…
Уезжать. Улетать. Пока не попался ей на глаза… Зачем ты прилетел? Да схватил билет, не размышляя. По вдохновению… Дуракам закон не писан.
Ну вот, сиди и мокни теперь на скамейке у перекрестка. Днем она — для автобусных пассажиров, ночью — для таких дураков, как он, для него. Он провел рукой по волосам и лицу, стряхнул капли с пальцев и прислушался: кто-то шел, намеренно неосторожно ступая. Еще немного — и перед ним выросли двое в плащ-палатках, оттопыренных автоматами. Один патрульный подошел к нему, второй остановился подальше.
— Чего бродишь?
— Я сижу.
— Дождь.
— Чувствую.
— Завтра всем на работу. Люди на улицах спят. А ты бродишь.
— Я тихонько сижу.
— Зачем?
— Жду автобуса.
— Куда?
— Домой.
— Далеко тебе?
— Далеко. Тысячи четыре с гаком.
— Чего?
— Километров.
— Шутник.
— Без шуток. До аэродрома и — на самолет.
— Ну, не опоздай. — Патрульный потоптался. — И смотри… У нас вообще-то спокойно, но в случае чего…
— Я позову, — сказал Кеша.
Они пошли, бухая подкованными сапогами.
Горожане еще спали в своих палатках, тяжело вдыхая сырой воздух непривычного ненастья, а здесь взлетали с зыбкой земли самолеты, чтобы за день перемахнуть в далекую тишь и вернуться за новыми пассажирами.
До сих пор ни один ташкентский рассвет, наверно, не собирал на аэродроме столько ожидающих. Плач, звучные шлепки по стриженым детским затылкам, причитания бабушек и теть, спешивших купить пирожков на дорогу, напоить детей водой, тонули в неумолчном гуле моторов. Самолетов гудело много, но все их гуденья сливались в один рокот, похожий на голос землетрясения.
Кеша слушал, как оповещали по радио об отлетах по разным маршрутам, и начал медленно пробираться сквозь толпу, тесно занявшую знакомую площадь, к зданию аэровокзала. Площадь напоминала зал ожидания, и непонятно было, как проплывали по ней городские автобусы и проныривали такси. Говорят, один таксист за все это время ни толчка не слышал. Ни одного! Из трехсот-то! Каждый раз трясет, когда он в рейсе, а в машине, на ходу, ничего не слышно. Будто в другом городе живет.
Среди людского стойбища там и тут торчали ящики-тележки, а то и просто столики с бутербродами, клумба в середине площади обросла ларьками. Торговали без сна. Улетающих кормили сосисками, варили кофе и предлагали на прощанье родную ташкентскую розу за тридцать копеек.