Урин Дмитрий Эрихович
Шрифт:
— Ничего, — сказал он мне, — работаем помаленьку. А ты, вижу, мерзавцем стал. Стихи принес? Поэт?
Я смутился, хотя в то время на моей совести не было ни единой строки.
— Нет, не поэт, — ответил я ему, — я пришел за литературой. Я просто так.
Нам не о чем было тогда говорить, и встреча наша, как все встречи в то время, просочилась сквозь жизнь.
Мы сошлись с ним снова в прошлом году. Я приехал в Москву учиться и поселился в кабинете у зубного врача. Я не знал, что Виктор Павлович в Москве, но однажды, во время политических споров, доктор Шендерович сказал мне:
— Рабочий человек каким был, таким и остался. Его не обманешь. У меня в амбулатории лечится один. Умнейшая голова! А попробуйте-ка его перетянуть на свою сторону.
Я взялся. Я до сих пор убежден, что человек ищет правды, и если очень хочешь, то можешь эту правду напомнить ему.
Так я встретился с Виктором Павловичем в последний раз. Он и тогда уже был нездоров. Увидев меня, он обрадовался и полез целоваться.
— Называй меня Виктором, — сказал он мне, — я хочу быть молодым, будем товарищами.
Он работал накладчиком у плоской машины в одной из плохоньких московских типографий. Мальчишки, которые начинали в один год с ним, заведуют полиграфическими трестами. Прошло двенадцать лет. Дюжина лет. Три года войны и девять лет революции. А он работал накладчиком у плоской машины.
— Вы, значит, знакомы, — сказал доктор Шендерович, видя нашу встречу, — это облегчает вашу агитаторскую работу.
Но я ответил:
— Нет, доктор, это мешает ей.
В тот же вечер я рассказал зубному врачу Шендеровичу, которого из вежливости все называют доктором, несложную биографию Виктора Павловича.
Так началась наша дружба. Я, доктор и Виктор Павлович, мы вместе пили, вместе спорили о русской истории, о качестве стихов, зубов и бумаги.
Все мы интересовались этими предметами и считали себя знатоками их.
В маленьких городах доктор дружит с учителем, со священником, так уже заведено, во всех книгах так. В Москве хороший человек ищет друга. Очень трудно найти в столице хорошего человека, трудней, чем в степи. В степи первый встретившийся обязательно хороший человек.
Виктор Павлович умирал. И я, и Шендерович знали, что идут его последние дни. Я шел к нему по влажным московским бульварам, и нехорошо было у меня на душе. Я не люблю смерти. Кто ее, впрочем, любит?
Он жил на квартире у вдовы профессора Булкина. Профессор умер, а жена его торговала на Сухаревом булками. Все поэтому были уверены, что Булкинша не фамилия, а прозвище. Профессора все забыли.
— Я не обязана, — крикнула она мне, — я не обязана быть сиделкой! Когда я буду подыхать, ни одна собака не наклонится! Я не обязана!
— Екатерина Петровна, — ответил я, — я тоже не обязан…
— Все не обязаны! — крикнула она еще громче. — Кто, скажите, пожалуйста, кто… — она вдруг прислушалась, помолчала и сказала тихо: — Просит чего-то…
И вместе мы вошли в комнату к Виктору Павловичу. Это уже был не человек. Он ничего не видел и никого не узнавал.
— Виктор, — сказал я ему, — это я… Витя… Виктор Павлович…
Он рвал бумагу. Он просил газету, и когда ему давали — он рвал ее. Медленно, методично, как будто для дела, затрачивая последние силы. С бумагой в кулаках он и умер через полчаса после моего прихода.
Накрыв его простыней, я пошел домой за доктором Шендеровичем. Булкинша плакала и говорила о своей смерти.
По дороге домой я думал, что, действительно, скверно будет умирать жене профессора Булкина, думал о конце Виктора и все старался вспомнить рассказ, который я читал этой же ночью.
Помню, что я считал, как всегда, рассказ неоконченным, и у меня было много вариантов конца. И вот я не только забыл все варианты, я забыл даже рассказ.
Светало, но горели еще фонари, я старался вспомнить рассказ по вывескам: портной, столовая, часовщик, меха, овощная, гробы, кондитер, аптека, — и не мог вспомнить рассказа.
А у меня, я помню, были заготовлены прекрасные концы…
Как скверно, если плохая память, особенно у молодого писателя.
1926
КЛАВДИЯ
Что делать с памятью, когда она становится поперек жизни?
Около тридцати лет тому назад, поздней осенью, в дождь, в квартиру молодого врача Шварца пришла продрогшая женщина в худом жакете, без платка и без калош. Она остановилась в передней и, тяжело дыша, расставила руки, чтоб по рукавам, как по трубам, стекала вода. Лицо ее было красно и мокро, и спутанные белобрысые волосы прилипли к нему. Она убирала волосы с лица не кистью, а всем предплечьем, она водила им по лицу, как палкой, как протезом, морща нос и гримасничая; ей казалось, что от этого волосы скорей отклеятся.