Шрифт:
— Федор! Погоди с тем! Давай сюда…
Человек еще дышал. Кроме иссеченных осколками стекла щек да синяка на лбу, не было видно других повреждений, но за этими безобидными царапинами и синяком могла стоять смерть. Катастрофа произошла совсем недавно, минут каких-нибудь десять назад, но шофер цементовоза так, видимо, и не приходил в сознание. Голова его, неловко подвернувшись, лежала виском на щитке. На самой макушке сквозь редкую проседь прямых волос жалобно смотрелась круглая розоватая лысина.
— Подгони машину! — Не оборачиваясь, но в то же время очень тихо, будто опасался разбудить спящего, сказал Дмитриев.
— А в район ехать? — вскинулся шофер, завалив на переносице темную складку.
— Машину сюда! — сорвался Дмитриев.
— Машину, машину…
И по тому, как медленно, кособочась, шофер пошел к «Москвичу», Дмитриеву вдруг стало предельно ясно, за что директор пригрел этого человека, за что ежемесячно платит ему премиальные. Родственные души…
С пострадавшими провозились минут десять.
— Коврик в крови, — заметил директорский шофер.
— О чем ты говоришь!
— О коврике, о чем же еще! Директор съест меня.
— Скажешь, я велел! Поезжай в больницу, да осторожней!
— В какую?
— В Дачный поселок. Не в город же трясти целый час! Поезжай же скорей, я сам доберусь!
Шофер облегченно вздохнул, закурил не торопясь и поехал в поселковую больницу — в обратную от города сторону.
Дмитриев остался на месте аварии, на перекрестке, один. С каждой минутой становилось все светлей, и уже пора бы идти машинам, но пока слышно было только потархиванье легких тракторов-колесников за перелеском, в их центральной усадьбе, да прошел из города ранний рейсовый автобус. Притормозил на перекрестке и с шумом потянул в гору на второй…
В иные часы перекресток — оживленное место в этом лесном краю. Две дороги: большая, бесконечная, днем и ночью по ней тарахтят машины. Пересекает ее проселок. От центральной усадьбы он заасфальтирован, а дальше идет песчано-гравийным накатом мимо полей, летней фермы и до самой отдаленной деревни Бугры. Теперь, при совхозе, деревню стали величать «отделение» и даже еще менее привлекательно — «бригада». На полпути до Бугров проселок раздваивается, и правая ветвь его идет в соседний совхоз «Большие Поляны», где работает директором друг Дмитриева Орлов, еще молодой, но на редкость способный и просто хороший человек.
«Хоть бы Орлов поехал…» — между прочим подумалось ему.
Однако машины до города он так и не дождался. Проходили совхозные самосвалы за кормами, проходили с забитыми до отказа кабинами грузовики. Он сел на свою, совхозную «техпомощь», направлявшуюся в другое отделение на ремонт водопровода на телятнике, и попросил срочно подбросить на станцию, чтобы сесть на поезд.
— Если успею… — вздохнул Дмитриев.
На поезд он успел.
Новый длинный вагон пригородного поезда-подкидыша, его успокаивающие тишина, тепло, неожиданная полупустынность и приятная озабоченность в выборе свободных мест — все это благотворно, как заслуженная награда, подействовало на Дмитриева. Он выбрал место у окошка, сел лицом по ходу поезда, снял шапку, положил ее рядом, расстегнул куртку и поерзал, прижимаясь к полужесткому кожаному сиденью. По привычке он тотчас достал книгу «Детали машин», но читать подождал, как бы забыв о ней, а по существу оттягивая серьезные размышления над предметом, хвостом повисшим за прошлый курс. Нет, не стоило пока портить настроение, так неожиданно и так радостно кинувшееся ему в душу вместе с первым лучом встававшего солнца, с багряным промельком кустов и деревьев за окном, с тяжелым, жерновым выкрутом все еще заснеженных полей… В эти минуты он еще раз убедился, как велико и неистребимо чувство жизни в человеке. В этом древнем, как мир, выводе он убеждался и раньше. Иной раз после больших неудач, горя, затяжной депрессии вдруг мелькнет какой-то лучик — улыбка ли красивого лица, голос ли хорошего человека — и уже что-то сдвигается внутри, идет от темного, безысходного к свету, и уже встают перед тобой перспективы новой жизни, ничем не хуже тех, которые ты утратил, которые суждено было потерять навсегда. Стоило Дмитриеву остановить на перекрестке машину, исполнить свой человеческий долг, а потом так удачно успеть на поезд, как сразу же многое из того, что тревожило его последнее время, отступило в потаенные углы души, и то, что это тревожное еще осталось в ней и приглушенно подсасывало, делало утреннюю радость Дмитриева тоньше, желанней, дороже от ее непрочности.
Подтаяло лишь у самой линии, и в воздухе к запахам отмякшей тополиной почки, к дегтярному духу толевой кровли пакгауза примешивался от шпал сильный креозотовый ноздредер, но даже сквозь него просачивалось первозданное веяние притаявшей земли. На редкость медленно, со скрипом ошалевших утренников разворачивалась весна. В эту пору, когда обычно в привокзальном садике, особенно по ручью, вдоль линии начинают пестреть первые цветы, теперь бессовестно громоздились тяжелые увалы снега. Только и было радости, что весна все же зашевелилась, многообещающе запахла распеленатой прелью древесных комлей. Скоро… В это утро вся привокзальная площадь, искаблученная накануне, в полдневную ростепель, упорно держала заледенелую пестроту следов, и люди, беспомощно раскидывая руки, по-пингвиньи переваливаясь, выбирались на посыпанный песком узкий тротуар. Там они, почувствовав под ногами твердь, возвращали себе осанку и поступь.
До большой городской площади Дмитриев вышагивал в тесноте, подчиняясь неторопливому ритму общего движения, однако у магазинов толпа стала редеть, рассыпаться в разные стороны, и вот уже задышалось легче, просторнее. Он прибавил шагу, понимая, что пока опаздывает немного, но предчувствие большого тревожного дня, совсем не связанное с опозданием, вновь охватило его, как только среди голых деревьев замаячило яично-желтое пятно знакомой стены. Еще через сотню шагов открылось все здание райкома — небольшое, но емкое, освеженное белой гладью пилястров по рыхло-оспяной ряби стен. Думал ли Дмитриев, когда строил это здание несколько лет назад, служа в стройроте, что нынче пойдет в него по делам? Нет, не думал. В те будто бы уж и далекие, а в сущности, всего восьмилетней давности дни он, выравнивая подоконники по отвесу или негромко переругиваясь с товарищами из-за раствора, ни на минуту не забывал о доме, перетирая в сердце — сутки за сутками — свою обычную солдатскую тоску. Но чем дальше катилось время, чем больше слабели связи с его небольшим прошлым и выветривалось тепло юношеских привязанностей, тем легче становилось служить. Именно в то время он сделал на будущее вывод — так, на всякий случай: если случится когда-либо отрываться от привычного уклада жизни, то необходимо отказаться от воспоминаний о прошлом, забыть, хотя бы условно, все, что заставляет рваться назад, и тогда станет легче входить в новую действительность. Правда, опыт учил, что сделать это трудно, и чем эмоциональнее по своей натуре человек, тем сложнее ему забыть прошлое, тем сильней обугливается его сердце в отрыве от этого прошлого. Видимо, думалось ему, опустошенные личности уголовного типа потому так легко расстаются с нормальной жизнью, что перемена для них малозаметна. Когда он сам встретил вон там, у галантерейного магазина, свою Ольгу и после службы женился, то, на удивление себе, легко уступил ее желанию остаться в этих местах, но все эти годы он лелеял мечту нагрянуть домой, погостить подольше, побередить душу воспоминаниями золотой юношеской поры. И вот собрался нынче, поехал в такую пору, когда не стыдно гулять отпускником, поскольку не началась еще весенняя страда, но сорвался отпуск. Ну, да ничего, лишь бы тут работалось… только так, как велит совесть, или надо оставить надежду на работу с людьми, со стыдом избегая разговоров о высоких понятиях — о долге, о человечности, ответственности, чести. Он догадывался, а скорей предчувствовал, что рано или поздно настанет день, когда необходимо будет стать самим собой или же навсегда примириться с чем-то уродливым и быть «гибким», «всеулаживающим», «мудрым», научиться быть «метеочутким», дабы вовремя определить, откуда сегодня дует ветер сиюминутных интересов…
Сегодня с самого утра ему казалось, что этот решающий день наступил.
Он поравнялся с аптекой и тотчас, будто испугавшись чего-то, кинулся на этот больничный дух, вспомнив, что надо заказать лекарство сыну. Уже подавая рецепт, он вдруг устыдился своего благодушия в дороге, незаметно отодвинувшего и заботу о сыне, и мысль о потерпевших катастрофу шоферах. «Как же это нескладно устроен человек? — вдруг подумалось ему. — Чужое горе живет не в сердце…»
— Как вы сказали?