Шрифт:
И теперь, когда Юрий Трубецкой ехал по вызову царя в Кремль, распирала его гордость, как хмель. И пути-то было два шага, но пешком идти ему никак нельзя было: роду посрамление.
Торжественно и медленно свершал князь свой путь. На нем ферязь фиалкового цвета, парчой крытая. Под ферязью — шелковый алый кафтан. На голове — горлатная меховая шапка. Так оделся Трубецкой для параду, хотя на улице тепло. На вид — лет сорок. Усищи, бородища рыжеватые. Румян. Нос «на вино показует». В лице — гордыня.
Знал он, по какому делу царю надобен: на Путивль пошлет. Неохота смертная князю шевелиться с насиженного места, из теплых хором, с пуховиков да от пиров хмельных. В молодости он любил ратные потехи, а теперь обрюзг, ожирел. Не война у него на уме; дочку замуж собрался отдавать.
«А тут поди-кась, езжай к черту на рога. Конечно, войско мне под начало дадено будет знатное. Беспременно разобью гилевщиков. Да почто труды-то принять? Для царя Шуйского стараться? Он — родом хуже гедиминовича! Хитер, пронырлив, ехидна злющая. Принимай шатанья тяжкие для него. Как бают? «Чару наливай, а кум выпьет?» Мы же, бояре думные, за уши его во цари вытащили!» — изливался сам перед собой раздраженный боярин.
Трубецкого быстро провели к царю.
Большой, сводчатый, темноватый покой, подпираемый четырехгранными массивными столбами. В зарешеченные слюдяные окна проникает слабый свет, зато в красном углу ярко горят лампады перед иконами в богатых ризах. «Подволока» — потолок — расписана на золотом фоне сценами из русской и византийской жизни. Столбы — подпоры — и стены разрисованы изображениями русских князей.
Василий Иванович Шуйский сидел в кипарисовом кресле итальянской работы с позолоченным орлом на спинке. Стар, невысок, подслеповат, седоват; лысина, усы и борода редкие. Вида он незаметного, похож на приказного дьяка. Одет запросто: в сером парчовом кафтане. Плешь закрывала тафья из черного бархата. Пред ним стоял, почтительно склонив голову, дородный боярин в чуге из зарбафа. Седые волосы… Умные и пронзительные карие глаза… То был Крюк-Колычев. Шуйский нуждался в нем как в советнике по ратным делам. Колычев временно ведал стрелецким приказом.
— Челом бью, царь-батюшка! — умильно и подобострастно заговорил князь Трубецкой, великим поклоном приветствуя царя.
— Здорово, Юрий Петрович! Садитесь оба, не чинитесь. Беседа назрела важная. Так вот, князь, дело какое: пора, брат, пора! Послезавтра выступай гилевщиков воевать. Сам ведаешь: войска наши приготовились якобы для польского похода. Пешие полки имеешь, да конницу, да наряд [39] . Число рати не малое, рать добрая: одета, обута, учена. Готовься. Завтра скажу роспись воевод. Езжай! Вот и весь мой сказ тебе.
39
Наряд — артиллерия.
Трубецкой с благоговением слушал царя. Ответил:
— Царь-батюшка! Ты — наш отец, мы — твои дети. Завсегда в почтении обретаемся. Так и свершу, как сказываешь. Послезавтра на заре двинемся. Сам рад-радехонек переведаться с ворогами, и не я буду, ежели не уложу их под нози твоя, царь-государь. Победа наша будет незамедлительная, помяни, государь, мое слово!
— Ведаю, Юрий Петрович, сколь ты привержен ко мне. В то вера моя крепко пребывает, — ответил Шуйский, незаметно усмехнувшись. — Ну вот, князь, двигайся и постой за святую Русь, а я уж не оставлю тебя своею милостью. Ждем с победою!
Трубецкой опять поклонился царю великим поклоном и, почтительно пятясь, ушел.
Ласковое выражение лица Шуйского сменилось озабоченным. Он обратился к Колычеву:
— Вот что, Александр Васильич! Наладь-ка ты человека верного в стан к Трубецкому. Пусть доглядывает за им. Поет князь сладко, а кто знает, что у него в мыслях? Чванный он, гордыней набит, как торба половой. Ишь как: беспременно-де будет победа!
Шуйский желчно засмеялся, ощерив желтые зубы.
— Будет, да чья? Гилевщики тоже не лыком шиты и не лаптем щи хлебают. Ведом мне их заводила Шаховской: с разуменьем в делах ратных и хитер. Орех сей раскусить надо, а не кичиться ране времени.
Колычев услужливо ответил:
— Государь, не сомневайся! Мною загодя приставлен к Трубецкому один человек. Князь там чихнет, а здесь услышим. Вредности в нем пока не примечаю. Конечно, гордоват, кичлив, а привержен до тебя.
Когда Колычев ушел, Шуйский еще больше посуровел. Старческой походкой ходил по покою, оправил фитиль в зачадившей масляной лампе, набожно покрестился на иконы, сел опять в кресло, отдался течению своих дум. «И за Колычевым следи, за всеми. Истцов, изветчиков, доносителей боле надо! Кто чем жив, что мыслит…»
Ябедников, соглядатаев Шуйский расплодил массу.
Царь устал: все утро слушал, а дьяк Везеницин из Разбойного приказа читал ему запись про гилевщиков, сколько их прошло через приказ за четыре месяца, каких званий, сколько пытано, сколько от пыток умерло, кнутом бито с бережением и нещадно, кто какие давал показания под пыткой и без нее. Последних было очень мало. И знал царь из записи, что нити шли к Димитрию, которого в Угличе давно зарезали. Он снова появился, был убит в Кремле и, по слухам, выявился в Польше. «Снова самозванец за рубежом… Паны не верят, а поддерживают его… Многие руки погреть норовят… Нет, пока не поздно, надо стереть гнездо осиное с земли. Сказывают: у Шаховского еще вор завелся, Болотниковым именуется. Их обоих беспременно уничтожить надо». Царь вдруг вспомнил, что утром шел по двору и дорогу ему перебежала черная кошка. Он верил в приметы, более всего боялся нечистой силы, ведьм, колдунов; держал гадавших ему кудесников.