Топоров Владимир Николаевич
Шрифт:
После экспозиции, имеющей общий характер, — переход к конкретному эпизоду посещения «великодръжавным […], достохвалнымъ и победоноснымъ, великимъ» Димитрием Сергия. Князь пришел к нему, яко же велию веру имеа къ старцу, въпросити его, аще повелитъ ему противу безбожных изыти: ведяше бо мужа добродетелна суща и даръ пророчьства имуща.
Услышав просьбу князя, Сергий благословил его, вооружил молитвой и сказал ему несколько слов. Ответ был краток и точно выверен:
«Подобает ти, Господине, пещися о врученном от Бога христоименитому стаду. Поиди противу безбожныхъ, и Богу помагающу ти, победиши и здравъ въ свое отечьство с великыми похвалами възъвратишися» [339] .
Князь обещал, что в случае победы он поставит монастырь в честь Пречистой Богоматери (богородичная тема в этом случае тоже, видимо, здесь неслучайна), и быстро отправился в путь.
Что же, собственно, сказал Преподобный князю? Нечто само собой разумеющееся, очевидное, — во–первых, чтобы он заботился о вверенных ему людях, что составляет прямую обязанность князя и о чем он сам хорошо знает, и, во–вторых, что он победит, если ему поможет Бог, утверждение, близкое к логическому кругу (помощь Бога в битве — и есть непререкаемый залог победы: поражения в этом случае быть не может). А если помощь Бога и, следовательно, победа обеспечены, то обеспечено и возвращение с честью и — с большой вероятностью — невредимым (сама эта невредимость, понимаемая исключительно как предсказание, строго говоря, конечно, в значительной степени просто сильное желание, учитывающее, впрочем, и складывающуюся реальную ситуацию) [340] . И единственное, но зато главное и предельно ответственное слово Сергия, ради которого к нему и пришел князь Димитрий, было Поиди противу безбожныхъ. Это слово, разумеется, могло быть вещим и промыслительным. Оно сыграло свою роль и стало событием исторического плана, хотя многочисленные попытки включить этот факт в сферу политики едва ли состоятельны: ситуация выбора, которая отчетливо вырисовывалась во второй половине лета 1380 года перед Москвой (а для того времени это уже означало, что и не только перед нею), была столь ответственна и цена ошибки столь велика, что сама ситуация не могла быть решена только в пределах политики и ее средствами. Но даже если для разрешения этой ситуации было бы достаточно политики, слово Сергия и сам Сергий оставались бы вне ее независимо от той роли, которую они в ней сыграли. Слово Сергия было просто благословением «в неведомое доброе» [341] .
339
Версия этой встречи, состоявшейся 18 августа в Троице и в которой вместе с Димитрием участвовали Владимир Андреевич, князь Серпуховский и князья и воеводы других областей, в Никоновской летописи представлена в более полном виде и, вероятно, объективнее. В ней присутствует то, что едва ли случайно опущено в «Житии» (и в чем есть известная тенденциозность его в этом месте), а именно слова Сергия, что «мноземъ безъ числа готовятся венци съ вечною памятью» (предупреждение о цене сражения) и его совет, указывающий другой выход из положения: и рече ему: «почти дары и честiю нечестиваго Мамая, да видевъ Господь Богъ смиренiе твое, и възнесетъ тя, а его неукротимую ярость и гордость низложитъ» (ПСРЛ XI, 1965, 52–53) [и только после ответа князя: «вся cia сотворихъ ему, отче, онъ же наипаче съ великою гордостiю возносится» следует конечный вывод Сергия: «аще убо тако есть, то убо ждетъ его конечное погубленiе и запустенiе, тебе же отъ Господа Бога и Пречистыа Богородица и святыхъ Его помощь и милость и слава»]. И этот совет Сергия практически в точности совпадает с тем, что предлагал Димитрию Киприан. Однако «Житие» предпочитает умолчать эти слова Сергия, считая, видимо, что они могут дать основание заподозрить преподобного в «соглашательстве», не говоря уж об ином. Поэтому, отдавая предпочтение в описании этой встречи Никоновской летописи, есть основание говорить в этом случае о глубоком проникновении Сергия в самое ситуацию, в душу князя, уже как бы сжегшего мосты для отступления, в пределы собственных возможностей что–либо изменить. Говоря современным языком, Сергий, как и в ряде других случаев, показал себя тонким психологом, во–первых, и человеком, согласным идти на компромиссы и — того более — уступать даже в том, что он считает правильным, когда другая сторона, как он понимает, не в состоянии переменить свое решение, и во имя недопущения розни и, пусть ограниченного, согласия. Однако и версия Никоновской летописи, конечно, не предполагает полноты и, главное, обращения к внутреннему строю мыслей и чувств Сергия, что, естественно, нарушало бы и цели, и возможности летописного жанра. Но нас здесь интересует более всего человеческое в Сергии, ответ на вопрос, что за человек был он и как его человеческое связано с тем типом святости, который был связан именно им. Многое известно о Сергии даже из не вполне адекватных (в том, что касается как раз его личности) источников, и это многое позволяет с большой вероятностью очертить духовный облик святого и предположить, следуя логике и вчувствованию в образ, интуиции, каким могло бы быть отношение Сергия к тем или иным ситуациям, описанным слишком общо или поверхностно. Поэтому жанр реконструкций в этих случаях открывает новые возможности проникновение того, что остается неизвестным или известным слишком неполно. Разумеется, любая реконструкция вероятностна, т. е. фиксирует лишь один из вариантов того, что «было» или «могло быть». Но в обращении к явлениям духовной сферы — вероятностное, «вариативное», потенциальное скорее плюс, чем минус.
Одна из таких реконструкций строя мыслей и чувств Сергия при встрече с Димитрием 18 августа в Троице принадлежит Б. К. Зайцеву:
После трапезы Преподобный благословил князя и всю свиту, окропил святою водой. Замечательно, что летопись и тут, в минуту будто бы безнадежную, приводит слова Сергия о мире. Преподобный будто пожалел и Русь, и все это прибывшее, должно быть, молодое и блестящее «воинство». Он сказал:
— Тебе, Господин, следует заботиться и крепко стоять за своих подданных, и душу свою за них положить, и кровь свою пролить, по образу Самого Христа. Но прежде пойди к ним с правдою и покорностью, как следует по твоему положению покоряться ордынскому царю. И Писание учит, что если такие враги хотят от нас чести и славы — дадим им; если хотят золота и серебра — дадим и это; но за имя Христово, за веру православную подобает душу положить и кровь пролить. И ты, Господин, отдай им и честь, и золото, и серебро, и Бог не попустит им одолеть нас: Он вознесет тебя, видя твое смирение, и низложит их непреклонную гордыню
(Зайцев 1991, 110–111).Не честь, не слава, не богатство не могут считаться оправданной ценой тех жертв, которые должны быть принесены на алтарь победы. Такая цена — имя Христово и православная вера. Именно так считал Сергий.
340
Невредимость князя Димитрия во время Куликовской битвы оказалась относительной. «Житие» Сергия полностью умалчивает о том, что было с Димитрием, сообщая только, что Бог помог ему, и о его «храборстве» и победе. Летопись, напротив, в этом вопросе весьма подробна и делает все, чтобы поселить в читателе тревогу за судьбу исчезнувшего князя:
И нача князь Володимеръ искати брата своего великаго князя Дмитреа Ивановича, и не обрете его, и бiашеся главою своею и терзаше себя отъ многiа печали […] и снидошася елико осташа живiи xpucmiaньcmiu вои, и вопрошаше ихъ: «кто где виде великого князя Дмитрея Ивановичя, брата моего?» И начаша ему глаголати нецiи: «мы видехомъ его язвена зело; еда въ трупе мертвыхъ будетъ?» Инъ же рече: «азъ видех его крепко бьющася и бежаша, и паки видехъ его съ четырмя Татарины бьющася и бежаша отъ нихъ, и не вемь, что сътворися ему». Глагола князь Стефанъ Новосильскiй: «азъ видех его пеша съ побоища едва идуща, язвенъ бо бысть вельми зело, и не могохъ помощи ему, понеже самъ гонимъ бехъ тремя Татарины». Тогда князь Володимеръ Андреевичь […] собравъ всехъ и глаголаше имь съ плачемъ и со многыми слезами сице: «господiе, и бpamia, и сынове, и друзи! поищите прилежно великого князя Дмитреа Ивановича; и аще кто жива обрящетъ его, неложно, но истинну глаголю вамъ: аще кто будетъ славенъ, великъ, честенъ, да наипаче прославится и возвеличится и чествуеться […] И разсыпашася вси всюду и начаша искати […] и единъ скоро возвратися ко князю Владимеру Андреевичю, поведаа ему великого князя жива. Онъ же въ той часъ борзо на конь взыде […] и пришедъ надъ него, рече ему: «о брате мой милый, великiй княже Дмитрие Ивановичь, древнiй еси Ярославъ, новый еси Александръ! […] невидимою Божiею помощiю побежени быша Измаилтяне и на насъ милость Божiа возсiа». Князь великiй же Дмитрей Ивановичь едва рече: «кто глаголеть cia и что ciu глаголи суть?» […] И едва възставиша его; и бысть доспехъ его весь избитъ и язвенъ зело, на телеси же его нигдеже смертныа раны обретеся […]
и далее подробный рассказ Димитрия о своем участии в битве.
341
Ср.:
«Сергий Радонежский еще неизвестно, кончил ли бы классическую гимназию. Он только молча вышел из леса и благословил Великого Князя Дмитрия Донского идти в опасный и страшный бой с татарами. Могли быть и разбиты русские. Он благословил “в неведомое доброе”. Он стал на сторону “добра”, которое в исходе и победе еще “неведомо”. Вот этого не содержится ни в математике, ни в грамматике, ни в “образцах русской словесности”»
(Розанов 1997, 564).[Некоторых из писавших о Сергии в 1380 году настораживало некое противоречие между идеалом «всеобщего мира всей твари» и благословением на битву с татарами, данным князю Димитрию.
Дозволительно с этим идеалом связывать нашу историческую мечту о победе одного народа над другим? На этот вопрос в русской истории неоднократно давался ясный и недвусмысленный ответ. В Древней Руси не было более пламенного поборника идеи вселенского мира, чем св. Сергий, для которого храм Св. Троицы […] выражал собою мысль о преодолении ненавистного разделения мира; и, однако, тот же св. Сергий благословил Димитрия Донского на брань, а вокруг его обители собралась и выросла могучая русская государственность! Икона возвещает конец войны! И, однако, с незапамятных времен у нас иконы предносились перед войсками и воодушевляли на победу. Чтобы понять, как разрешается это кажущееся противоречие, достаточно задаться одним простым жизненным вопросом. Мог ли св. Сергий допустить мысль об осквернении церквей татарами? […] Религиозный идеал иконы не был бы правдою, если бы он освящал неправду непротивленства; к счастью, однако, эта неправда не имеет ничего с ним общего и даже прямо противоречит его духу. Когда св. Сергий утверждает мысль о грядущем соборе всей твари над миром и тут же благословляет на брань в мире, между этими двумя актами нет противоречия, потому что мир преображенной твари в вечном покое Творца и наша здешняя брань против темных сил, задерживающих осуществление этого мира, совершаются в различных планах бытия. Эта святая брань не только не нарушает тот вечный мир — она готовит его наступление.
(Трубецкой 1994, 244).]Поэтому сергиево Поиди… может быть понято и иначе — как естественное следствие складывающейся в 70–е годы удачной, хотя и не без исключений, для Москвы ситуации. В 1375 году между Москвой и Тверью, основной соперницей Москвы за общерусское возглавление, был заключен мир, по условиям которого Тверской князь Михаил признавал себя «младшим братом» Московского князя и отказывался от притязаний на великое княжение. Тем самым напряжение между этими двумя княжествами спало и наступила известная стабилизация, устойчивость которой во многом зависела от «внешних» успехов Москвы (отношения с монголо–татарами и с Литвой, на которую Тверь вынуждена была, в частности, из–за московской политики, ориентироваться и на которую она возлагала вполне определенные надежды). А «внешние» успехи Москвы были очевидны. Прежде всего дважды приходивший под новые каменные стены Кремля, заменившие в 1367 году старые деревянные укрепления, Альгирдас (Ольгерд) (ноябрь 1368 г. и декабрь 1370 г.) вынужден был вернуться ни с чем, а в 1378 году на Воже, притоке Оки, в северной части враждебного Москве Рязанского княжества, русские под водительством великого князя Димитрия, окольничего Тимофея Вельяминова и князя Владимира Пронского нанесли жестокое поражение монголо–татарской рати Бегича, посланной Мамаем [342] . В обоих случаях это был успех русской «московской» стороны. Ему, а также «замирению» с Тверью, Димитрий был обязан тем, что именно он стал восприниматься — с удовлетворением или с огорчением, или даже с ненавистью — признанным возглавителем или кандидатом на такую роль всей Восточной Руси кроме Рязани. Это выдвижение Димитрия в лидеры общерусского масштаба укрепляло единство московской политической линии, особенно после победы на Воже [343] . Сознавая эти свои успехи, Москва становилась всё увереннее в своей «монголо–татарской» политике и позволяла себе игнорировать даже такие важные действия Мамая, как аннулирование им ярлыка московскому князю Димитрию Ивановичу на великое княжение владимирское и назначение на это место великого князя Михаила Тверского (1375 г.).
342
Никоновская летопись красочно изображает эту победу:
И удари на нихъ съ едину страну князь Андрей Полотскiй, а з другую страну князь Данило Пронскiй, а князь велики Дмитрей Ивановичь удари въ лице; и въ той часъ Татарове побежаша за реку за Вожу, повръгше копья своя, а наши вследъ ихъ гоняюще, бiюще, секуще, колюще и наполы розсецающе, и убиша ихъ множество, и инiи въ реце истопоша. Бяше же при вечере зело, и бежаша Татарове всю нощь; нaympie же мгла бысть зело велика, и предъ обедомъ позде, или по обеде, поиде за ними следомъ ихъ, и разумеша, яко обежаша далече. И обретоша в поле дворы ихъ повержены, и шатры ихъ, и вежы ихъ, и юртовища и олачюги ихъ, и телеги ихъ, а въ нихъ товара безчислено много, и тако, богатство все Татарское вземше, возрадовашася и возвратишася кождо въ свояси съ корыстью и радостiю
(ПСРЛ XI, 1965, 42–43). — Ср. «Повесть о битве на Воже» (ПЛДР 1981, 92–95).343
Характерен контраст в отношении к инициативам Димитрия со стороны влиятельных людей Москвы до битвы на Воже и после нее, когда Мамай двинулся на Русь. В первом случае полного единства мнений не было даже в самой Москве. Прежде всего против намерений Димитрия были наиболее богатые купцы, торговавшие с Крымом; их интересы ставились под угрозу. Известна история «сурожанина» Некомата, ведшего торговлю с Сурожем. Еще задолго до битвы на Воже он вместе с Иваном Вельяминовым, сыном Василия бежали в Тверь и, более того, склоняли великого князя Тверского Михаила напасть на Москву. Несколько позже и Некомат, и Иван Вельяминов отправились к Мамаю, и Некомат привез в Тверь князю Михаилу ханский ярлык на великое княжение Владимирское (после битвы на Воже, в 1379 году, Иван Вельяминов, тайно вернувшийся от Мамая на Русь, был схвачен и казнен), см. Вернадский 1997, 260, 264. Но против политики Димитрия в отношении монголо–татар накануне столкновения на Воже были не только богатые купцы — «сурожане», как Некомат, но и люди лояльные к князю, но не одобрявшие его действий, исходя из общих соображений. Таким был предок Романовых Федор Кошка, которого за дружественные чувства к Орде высоко ценил Едигей и который за прохладное отношение к схватке с Мамаем не был взят в донской поход, но оставлен в Москве защищать ее. Правдоподобно мнение историка, намечающее важную позицию части московского населения (и, конечно, не только московского) в связи с ближайшим будущим Руси:
Возможно, что люди, подобные Некомату и Кошке, чувствовали, что время работает на Русь, и для Руси выгоднее оставаться автономным государством в составе Золотой Орды, чем начинать преждевременное восстановление и, даже в случае победы, заплатить страшную цену за полученную независимость»
(Вернадский 1997, 263).В 1380 году, когда было получено известие о походе Мамая, сомневающихся в решительных контрмерах или не было, или во всяком случае они не отваживались заявлять о своем мнении.
По мере того как Москва исполнялась всё большей уверенностью, у Мамая возрастал страх перед будущим, и источником этого страха была Москва и политика ее князя. Относительно его планов у Мамая не могло быть сомнений, и он понимал, что всё должно решиться вскоре же: если возрастание «московской» силы не остановить сейчас, пока еще тенденция к экспансии прикрывалась аргументами борьбы за великое княжение и защиты Москвы от татар, то в будущем осуществить это не удастся: часы истории всё более отсчитывали московское время. К тому же, Мамай сознавал, что дальнейшее промедление может поставить его перед двойной, с двух разных сторон, угрозой — московской с севера и исходящей от Тохтамыша с востока [344] . Нужно сказать, что Мамай успел сделать многое для усовершенствования, а отчасти и для реформирования (использование не только конницы, но и пеших воинов, генуэзской пехоты, пользовавшейся высокой репутацией) своего войска. Но прежде чем выступить против Москвы, Мамай все–таки сначала попытался принудить ее к существенным уступкам — согласиться с восстановлением прежней вассальной зависимости от хана и выплатой дани ему в гораздо более крупном размере, чем это было до 1375 года.
344
Такая же ситуация двусторонних угроз характеризовала и других основных участников исторических событий второй половины XIV века, развернувшихся между Балтикой и южнорусскими степями: Литва была повернута с одной стороны к Ордену, от которого она защищалась, а с другой стороны — к Московской Руси, которой она угрожала; последняя защищалась на двух фронтах — литовском и монголо–татарском, лелея при этом надежду на то время, когда защитные рубежи станут той полосой, с которой начнется экспансия как на запад, так и юго–восток.
Следующий шаг был за русской стороной. И здесь возникает фигура митрополита Киприана, отсутствующая в «Житии» Сергия при описании событий, связанных с Куликовской битвой и ей непосредственно предшествовавших. Выдающийся деятель церкви, писатель, переводчик, Киприан был удостоен весьма обширной литературы, посвященной ему и его трудам [345] , и тем не менее его роль долгое время оказывалась недооцененной и лишь в последние десятилетия она, наконец, начинает оцениваться по достоинству. Эта роль могла бы быть еще значительнее, учитывая, что Киприан и по природе своей и как высокий иерарх Церкви был примирителем и, как и Сергий, делал всё, чтобы победить «ненавистную рознь мира». Первую половину жизни он провел в Византии, жил в Болгарии в Келифаревском монастыре, на Афоне, в Константинополе, где был келейником патриарха Филофея Коккина, пославшего Киприана в 1373 году в Литву и на Русь для того, чтобы примирить литовских и тверских князей с митрополитом Алексием, — задача, им успешно выполненная. В следующем году Киприаном было предпринято перенесение останков трех литовских мучеников Антония, Иоанна и Евстафия, убитых язычниками, из Вильны в Константинополь и прославление мучеников. Когда в 1375 году вражда Литвы и Москвы возобновилась, литовские князья отправили с Киприаном грамоту к патриарху с просьбой посвятить Киприана в митрополита литовского. Филофей, зная о религиозных нестроениях в отношениях между Литвой и Москвой и заботясь о j том, чтобы их уладить, в декабре 1375 года рукоположил Киприана в митрополита «киевского, русского и литовского» с тем, чтобы после смерти престарелого митрополита Алексия Киприан стал митрополитом Киевским и всея Руси, объединив тем самым литовскую и московскую части митрополии. Прибыв летом 1376 года в Киев, Киприан через своих послов пытался добиться признания своих прав князем Димитрием, а также Новгородом и Псковом, но его усилия оказались напрасными.
345
Из последней литературы общего характера о Киприане см. Прохоров 1978 (см. указатель — 233); Дробленкова, Прохоров 1985, 53–71; Слов. книжн. Др. Руси 1988, 464–475 (с обширной библиографией).
12 февраля 1378 года умирает митрополит Московский Алексий, и, казалось бы, митрополитом должен был стать именно Киприан. Но здесь Димитрий, не желавший принимать митрополита «литвина», в полной мере проявил своеволие и недальновидность, серьезно скомпрометировав и церковную иерархию, в дела которой он грубо вмешался (шесть веков спустя Русская Церковь канонизирует князя Димитрия Донского и тем самым внесет соблазн в ум и чувства верующих). Избранником и любимцем Димитрия стал некто Митяй (в иночестве Михаил), одна из темных, авантюристических и одиозных фигур в истории Русской Церкви. Митяй ко времени смерти митрополита Алексия не имел никаких прав и оснований претендовать на митрополичий сан (в частности, он не был монахом). Коломенский священник, он был как бы насильно пострижен в монахи и переселился по приказу князя на митрополичий двор, стал носить митрополичье облачение и другие знаки соответствующего достоинства. Более того, Митяй становится духовником князя Димитрия (как и ряда именитых бояр) и хранителем княжеской печати [346] . Русская Церковь и общественное мнение чутко прореагировали на беззаконие, совершающееся на глазах у всех. Против Митяя выступил ряд видных русских игуменов, среди которых были Сергий Радонежский и его племянник Феодор Симоновский. Летом того же 1378 года, списавшись предварительно со своими «единомудреными» Сергием и Феодором (два послания от 3 и 23 июня; известно и третье послание им), Киприан попытался вступить в свои права наследования, но был грубо схвачен, заточен на ночь и наутро выслан людьми Димитрия.
346
Иного мнения о Митяе придерживается Голубинский 1892, 43, 94. Ср.: «У великого князя Дмитрия Ивановича Донского был предизбран в преемники святому Алексею архимандрит его придворного Спасского монастыря Михаил, по прозванию Митяй, которого он любил столько же, сколько царь Алексей Михайлович любил Никона, и который, представляя собою человека необыкновенного, был исполнен стольких же достоинств, как и последний, если даже еще не больших. Но он почему–то не совсем нравился святому Алексею, и этот предпочитал ему Сергия»; — «Существующие в нашей церковной истории обыкновенные представления о Михаиле, как о весьма недоброкачественном выскочке, совершенно неосновательны. Напротив, это был человек замечательнейший, помышлявший было о коренном исправлении нашего духовенства, о чем, сколько знаем, помышляли из митрополитов только двое — Феодосий и Макарий. Михаила очернил перед потомством митр. Киприан, у которого он восхитил было кафедру митрополии (и которому должно быть усвояемо хулительное сказание о нем, читаемое в Никоновской летописи). […] Входить здесь в пространные речи о Михаиле считаем неуместным и неудобным» (Голубинский 1892, 94).
Это мнение почтенного историка русской церкви представляется странным. Разумеется, в определенном смысле (в «ноздревском») Митяй был «исторический человек» и по–своему, следовательно, недюжинный. Но беззакония, связанные с его выдвижением, и его собственные, кажется, столь очевидны, что даже из показаний Никоновской летописи, высоко оценивающей его внешние и внутренние, духовные качества, не трудно составить картину, неблагоприятную для Митяя. Во всяком случае незаконность присвоения Митяем митрополичьих атрибутов и его формальная и неформальная подготовленность к занятию престола митрополита не вызывает подозрения:
[…] въ весь санъ митрополичь самъ себя постави. Проще же сего князь великiй Дмитрей Ивановичь того Митяа архимандрита просилъ у Алексея митрополита, чтобы его благословилъ после себя на митрополiю всея Pyciu; Алексей же не восхоте сего, понеже нову ему сущу въ чернечестве […] и подобаеть ему искушатися во иночестве и обучитися благими делы и нравы: «и сице аще восхощетъ Богъ, и сотворитъ о немъ, азъ же недоволенъ есмь на cie». Князь великiи же много его моляше и понужаше, чтобы благословилъ Митяа после себя на митрополiю, овогда самъ прихожаше и моляше, овогда же князя Володимера Андреевича посылаше, овогда же бояръ посылаше. Алексей же глагола: «азъ недоволенъ есмь благословити его […] Митяй же архимандритъ по преставленiи Алексееве взыде на великiй степень митрополiи всеа Руси съ великим необиновенiемъ, и бысть на немъ зазоръ отъ всехъ человекъ. И негодоваху о немъ вси, и священницы, и иноцы, и съзирахуся другъ къ другу, и не смеаху явно что рещи, понеже слово и ученiе Митяево со властью бе и тако вси кождо глаголаху къ себе: «Господи, что есть новое cie?» […] И все елико подобаеть митрополиту всемъ темъ обладаше и властвоваше Митяй; и суды судяше, и дани, и оброкы, и пошлины емляше. И нача вооружатися на священникы, и на инокы, и на игумены, и на архимандриты, и на епископы, и осужаше и продаяше многыхъ и возъстааше со властiю, не обинуяся никогоже, бе бо смелъ зело и речь имый чисту и грозну; епископи же, и архимандриты, и игумени, и иноци, и священницы воздыхаху отъ него, многыхъ бо и въ веригы железныа сажаше, и наказываше и смиряше ихъ со властiю, и никтоже можаше рещи противу его
(Никон. летоп. ПСРЛ XI, 1965, 35–36).См. и далее (Там же, 36–39), в частности, колоритный портрет Митяя и характеристику его качеств и способностей, его обычаев и манер:
Сей убо архимандритъ Митяй сынъ Тешиловского попа Ивана, иже на реце Оке, и потомъ Митяй бысть единъ от Коломенъскыхъ поповъ. Возрастомь же великь зело и широкъ, высокъ и напругъ, плечи великы и толсты; брада плоска и долга, и лицемъ красенъ, рожаенъ, и саномъ превзыде всехъ человекъ, речь легка и чиста и громогласна; гласъ же бе его красенъ зело, износящь словеса и речи сладостны зело; грамоте добре гораздъ, теченiе велiе имея по книгамъ, и силу книжную толкуа, и чтенiе сладко и премудро, и книгами глаголати премудръ зело и никтоже обреташеся таковъ, и пети нарочитъ, и въ делехъ и въ судехъ и въ рассуженiахъ изященъ и премудръ, и слово и речь чисту и незакосневающу имея, и память велiю, и древними повестьми и книгами и притчями, и духовными, и житейскыми, никтоже таковъ обреташеся глаголати. И того ради изъбранъ бысть хотенiемъ и любовiю великого князя Дмитрiа Ивановича во отечество и въ печатникы, и бысть попъ Митяй отець духовный великому князю Дмитрею Ивановичю и печятникъ, юже на себе ношаше; прихожаху же къ нему на духъ бояре и велможи, и бысть Митяй попъ во чти и въ славе от великого князя и отъ всехъ и, яко некiй царь, величашеся, и многи слуги и отроки имея. И бысть въ таковом чину и устроенiu многа лета, славу и честь имея велiю паче всехъ, и по вся дни ризами драгими изменяшеся и сiаше въ одеанiахъ драгыхъ, якоже некое удивленiе, никтоже бо таковаа одеанiа ношаше и никтоже тако изменяшеся по вся дни ризами драгыми и светлыми, якоже той попъ Митяй, и вси чествоваху его, якоже некоего царя […] и властьвоваше, якоже хотяше, и много летъ бысть въ таковомъ житiи и устроенiи, и любляху его вси
(Никон. летоп. ПСРЛ XI, 1965. 35–36; ср. Карташев 1991, 323–328).Примечание
В связи с именем Митяй читатель, возможно, вспомнит один эпизод из «Мертвых душ». Второпях покидает ноздревский дом Чичиков. Его бричка направляется в имение Собакевича. В дороге на бричку внезапно налетела коляска с шестериком коней. Обошлось без жертв, но все перепуталось, и лошади не хотели расходиться. Посмотреть на случившееся пришли мужики из ближней деревни.
«Участие мужиков возросло до невероятной степени. Каждый наперерыв совался с советом: “Ступай, Андрюшка, проведи–ка ты пристяжного, что с правой стороны, а дядя Митяй пусть сядет верхом на коренного! Садись, дядя Митяй!” Сухощавый и длинный Митяй с рыжей бородой взобрался на коренного коня и сделался похожим на деревенскую колокольню, или, лучше, на крючок, которым достают воду в колодцах. Кучер ударил по лошадям, но не тут–то было, ничего не пособил дядя Митяй. “Стой, стой! — кричали мужики. — Садись–ка ты, дядя Митяй, на пристяжную, а на коренную пусть сядет дядя Миняй!” Дядя Миняй, широкоплечий мужик с черною, как уголь, бородою и брюхом, похожим на тот исполинский самовар, в котором варится сбитень для всего прозябнувшего рынка, в охотою сел на коренного, который чуть не пригнулся под ним до земли. “Теперь дело пойдет! — кричали мужики. — Накаливай, накаливай его! пришпандорь кнутом вон того, того, солового, что он корячится, как корамора!” Но, увидевши, что дело не шло и не помогло никакое накаливание, дядя Митяй и дядя Миняй сели оба на коренного, а на пристяжного посадили Андрюшку. Наконец, кучер, потерявши терпение, прогнал и дядю Митяя, и дядю Миняя, и хорошо сделал, потому что от лошадей пошел такой пар, как будто бы они отхватали не переводя духа станцию. Он дал им минуту отдохнуть, после чего они пошли сами собою».
Совершенно очевидно, что дядя Митяй и дядя Миняй — парные персонажи, излюбленные Гоголем (ср. Бобчинского и Добчинского, Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича и т. п.), своего рода двойники–близнецы, воплощающие по сути дела некий единый образ. И Митяй, и Миняй, чья внешность отличается друг от друга не более, чем их имена, делают одно и то же дело и так и не достигают нужного результата. Их действия бесполезны. Сами они «комические» неудачники. Неудачником был и претендовавший на митрополичий престол Митяй–Михаил, Следует напомнить, что имя Миняй (Минай) в равной степени является гипокористическим, с оттенком шутливой ироничности, образованием как от Михаил, так и от Митрий (Дмитрий). В этом контексте Митяй и Миняй оказываются тем более близкими друг к другу («Что в лоб, что по лбу», — говорит в этих случаях русская поговорка).
Гоголевские Митяй–Миняй, как и неудачливый персонаж XIV века, сходны не только ономатетически, но и по существу — тщетностью их усилий в достижении их цели. Но этим сходство не исчерпывается. Митяй–Миняй, согласно его портрету в Никоновской летописи (см. выше), высокий, широкий (плотный, толстый), широкоплеч, с длинной бородой (великъ зело и широкъ, высокъ и напругъ, плечи великы и толсты, брада плоска и долга). Те же или сходные черты отмечены у Миняя, чей портрет дан относительно подробно (как бы «за двоих»), и Митяя, ср. соответственно — широкоплечий, с черною бородою и брюхом–самоваром и длинный («деревенская колокольня»), сухощавый, с рыжей бородой (характерно противопоставление Миняя Митяю по признакам «толстый» — «тонкий», «черный» — «рыжий»). Эти наблюдения дают известное основание думать о неслучайности выбора имен и характеристик соответствующих персонажей у Гоголя. О Митяе–Михаиле Гоголь мог знать прежде всего из «Истории Государства Российского», где Карамзин посвящает ему несколько страниц с «нелюбезной» его характеристикой. Как преподаватель истории (с марта 1831 года в Санкт–Петербургском Педагогическом Институте) Гоголь, вероятно, был знаком и с первым изданием «Никоновской летописи» (восемь томов под редакцией Шлецера и Башилова; первый том вышел в 1762 г.). Если это так, то естественно объясняются и портретные сходства персонажа русской истории и «парных» персонажей «Мертвых душ». Если же эти сходства случайны, то «неслучайное» следует искать глубже.
Митяй, конечно, понимал неосновательность своих претензий и крайне нуждался в склонении церковного и общественного мнения в свою пользу. Для него все средства были хороши, и он побудил князя Димитрия созвать собор русских епископов с тем, чтобы предстать перед Константинопольским и Вселенским патриархом в епископском звании. Однако решительная и бескомпромиссная позиция Дионисия, епископа Суздальского, Нижегородского и Городецкого, привела к тому, что Митяй не получил на Руси епископского сана. Впрочем, это его не остановило. Он берет в руки перо и из выписок из трудов отцов Церкви составляет сборник «Цветец духовный», известный по списку XVII–XVIII вв., который в свое время видел И. И. Срезневский. Сборник был направлен против Дионисия и других «иноков–властолюбцев», противников Митяя [347] . Добившись у Димитрия задержания Дионисия на его пути в Константинополь, летом 1379 года во главе большого посольства в Константинополь к патриарху отправляется сам Митяй. Для него это был последний шанс. В степи он был задержан Мамаем, но вскоре отпущен им, после того как Мамай дал ему ярлык в обмен на обещание, что, когда Митяй станет митрополитом, он станет молиться за золотоордынских правителей, а те подтвердят свободу Русской Церкви от податей. Однако Митяй не избежал своей судьбы, в известном отношении символической: отправившись из Крыма, Митяй пересек ка корабле Черное море, и вблизи Константинополя внезапно умер, и несколько дней корабль с мертвым телом стоял в море перед Константинополем (город был блокирован с моря генуэзцами из–за столкновения генуэзского и венецианского флотов). Митяй умер, но последствия его неправедной жизни, коварства и лжи не были исчерпаны. То, что реально было возможно для Митяя и на что он претендовал (поставление его в митрополиты Великой Руси; на митрополита Всея Руси он едва ли мог претендовать), но чего из–за скоропостижной смерти он не достиг, было получено его спутником Пименом, ставшим первым митрополитом Великой Руси и, следовательно, внесшим рознь в дело окормления всех русских христиан, — и тоже не без обмана: Пимен использовал княжеские «харатии» (чистые бланки княжеских грамот, скрепленных печатью) и благодаря им был рукоположен в митрополиты Великой Руси (см. Прохоров 1978) [348] .
347
После этих инвектив Митяя Дионисий решил отправиться в Константинополь, видимо, собираясь поставить патриарха в известность о беззакониях Митяя. Но последний сам возлагал некоторые надежды на свою встречу с патриархом, и поэтому он попросил князя Димитрия задержать Дионисия, который и был задержан и силой удерживаем. Выпущен на волю он был после того, как дал обещание не ходить без княжеского разрешения в Константинополь. Своим поручителем Дионисий назвал Сергия Радонежского.
348
Историк русской Церкви пишет по этому поводу:
Худую роль в настоящем случае сыграли данные Михаилу [Митяю. — В. Т.] великокняжеские хартии или бланки. На одной из таких хартий послы написали от лица московского князя представление Пимена на кафедру русской митрополии, и в 1380 г. он действительно был посвящен в митрополита «Киевского и Великой Руси».
Странное, можно сказать, происшествие! Патриархии прекрасно было известно, что посылался вел[иким] князем на поставление Михаил, которого сам патриарх письменно приглашал в Константинополь и торжественное погребение которого здесь также не было тайной для греков. Известно было, следовательно, что Пимен был изобретен уже на месте, без ведома Москвы. С другой стороны, и московским послам не менее хорошо должен быть известен справедливый гнев вел[икого] князя в случае получения, по их милости, нежеланного человека на митрополию. Между тем, и там, и другая сторона, не боясь тяжелой коллизии с московским государем, совокупными усилиями учиняют подозрительную сделку: послы зачем–то обманывают, а патриарх сознательно дается в этот обман. Греки могли припугнуть русское посольство своим правом вновь назначить грека или даже прежнего своего ставленника митр. Киприана. Последний, конечно, тоже прибыл в Царьград со своими претензиями на всю Русь. Тут же был и Дионисий Суздальский. В патриархии он был принят и истолковывал русское положение в свою пользу. В такой сложной обстановке московское посольство могло действовать по принципу «победителей не судят», лишь бы не потерять возможности провести московского кандидата. Выбор был ограничен лицами, входившими в посольство. Упускать время было рискованно. Привходящий корыстный, денежный момент тоже сыграл соблазнительную роль. С Михаилом прибыла в Константинополь богатая митрополичья казна. Упустить ее из своих рук было совсем не в выгоде тамошних властей. Но завладеть ею мыслимо было только под условием участия в ее дележе самих русских послов. Поэтому весьма вероятно, что инициатива всего плана возведения Пимена в митрополиты принадлежала не русским послам, которые совсем не могли иметь бескорыстной охоты оказаться преступниками перед своим князем, а патриаршим чиновникам, которые сумели обольстить послов перспективой наживы и обещались избавить их от ответственности перед князем принятием всей вины посвящения Пимена на патриарха. Чтобы было ради чего рисковать, согласились увеличить обреченную на дележ наличность посредством бесцеремонного займа у местных банкиров на имя московского князя огромной суммы свыше 20 тысяч гривен серебра (свыше 2–х миллионов золотых рублей). Тут опять хорошую службу сослужили заговорщикам злополучные великокняжеские бланки. «И разсудиша», говорит летопись, «посулы многи и раздаша сюду и сюду, а яже поминков и даров, — никто же может рещи или исчислити, и тако едва возмогоша утолити всех». Поживившись так щедро в кредит московского князя, обе заинтересованные стороны постарались различными способами обезоружить всех опасных свидетелей их некрасивого деяния»
(Карташов 1991, 328–329).