Гордон Александр Витальевич
Шрифт:
Опуская подробности, скажу, что атмосфера еще больше сгустилась, когда неожиданно обнаружился еще один участник драмы. Дошло до того, что Ирма и этот третий стали выяснять свои прошлые отношения. И тогда Андрей не выдержал, встал, взял ее за руку и увел из аудитории. На том наше собрание и прекратилось ко всеобщему облегчению. Вскоре они поженились и уехали на студенческую практику на Одесскую киностудию…
Я часто вспоминаю, как решительно увел за собой Андрей Ирму. Это был очень важный поступок. Он увел ее и сам ушел от своего прошлого, выбрал судьбу, неизведанную, новую. Женитьба изменила его образ жизни и, что естественно, его самого. С этого момента он стал постепенно уходить от меня. Хотя нам предстояло снять еще одну картину, мы планировали работу над дипломом… Но не случилось.
Когда я пытаюсь анализировать (занятие совершенно безнадежное в принципе), почему через семь лет начал распадаться этот брак, то думаю, что в их сложных добрачных отношениях уже была заложена будущая трещина. Слишком уж не соотносился Андрей, пронзительнейший лирик, с холодной, замкнутой на себе, скрытной и тогда еще не сформировавшейся личностью его первой жены.
За годы учебы, почти ежедневного общения я хорошо узнал Андрея. Узнал, каким он может быть надежным товарищем, как безоглядно и по-рыцарски предан женщине, которую любит, какой он деликатный, все понимающий друг. Узнал, каким жестким, несгибаемым становится, если речь идет о творчестве, даже на том, студенческом уровне.
С каждым прожитым днем он все сильнее ощущал свое призвание. Мир освоенный, известный, многажды повторенные истины не интересовали его. Его интуитивно влекло будущее, неизведанное…
В мелочи, в незначительном проявлении бытия он способен был видеть нечто глубинное. Однажды поздно вечером мы шли к нему домой. Были под хмельком, шли обнявшись по тротуару, мимо деревьев, и фонари вели свою игру теней и света. Тени от ветвей и наших фигур возникали перед нами, каруселью уходили под ноги, исчезали за спиной и снова появлялись впереди. Упоение молодостью, самой жизнью, завораживающая экспрессия момента захватили Андрея. Неожиданно он остановился, немного помолчал и сказал: «Знаешь, я все это сделаю, сниму! Эти шаги, эти тени… Это все возможно, это все будет, будет!» Навсегда я запомнил его таким — взволнованным и прекрасным.
На практике
После второго курса летом 1957 года нас ждала практика.
Я уже знал, что практика — драгоценнейший подарок судьбы. Наши педагоги заранее, возможно через Госкино, договаривались с теми студиями, где ожидались съемки интересных фильмов.
Курс раскидало. Андрей с Ирмой ехали к морю, на Одесскую студию, туда же собирался и Шукшин. Позже к Черному, «синему-синему» морю поехали Виноградов, Дзюба, Бескодарный. Ребята из национальных республик уезжали к себе, на свои студии. Володя Китайский и я получили назначение на «Ленфильм». Перед отъездом мы с Андреем обещали не терять связи, переписываться, думать о теме курсовой работы, потому что ее тоже решили снимать вместе.
Итак, одни уехали на юг, а мы с Володей Китайским подались на север, в Ленинград, на картину И. Хейфица «Дорогой мой человек».
О Володе Китайском надо сказать отдельно. То был нежный и хрупкий цветок нашего курса, темноволосый, смуглолицый, кареглазый.
Жил он в студенческом общежитии ВГИКа. Был болезненно самолюбив, гордо не отступал ни перед какими трудностями. Идут, например, занятия по физкультуре на стадионе. Надо пробежать пару кругов за вполне доступное время. Володя до тех пор пытается держаться впереди, пока не падает и ему не делается дурно. Об этом случае мне рассказал Юлий Файт. В военных лагерях на марш-броске он хватает тяжелый пулемет и тащит его под насмешливыми взглядами здоровенных амбалов-студентов. А уж когда пришлось драться, Володя так лупил одного из них, что его пришлось оттаскивать.
Поэзия была для него всем. Юлий Файт передал мне свои еще не опубликованные заметки о Володе. Вот один очень характерный эпизод: «Первый год в мастерской — время знакомства, узнавания, поисков человека, с кем можно было бы общаться и вместе работать. Очевидно по близости возраста, Володя однажды подошел ко мне, протянул несколько листков и попросил прочитать его стихи. На следующий день он встретил меня вопросительным взглядом. Со свойственным мне в то время снобизмом и бестактностью (стихов не помню совсем) я заговорил об отглагольных рифмах, правилах стихосложения и русского языка.
— Наверное, это все, что ты знаешь о поэзии, — сказал Володя, забирая листки. Больше никогда он не заговаривал со мной ни о чем сколько-нибудь значимом».
Володя был родом из Новочеркасска, бывшей столицы Войска Донского. На всю свою короткую жизнь полюбил Володя его густо-зеленые тенистые улицы, засаженные тополями и акациями, одноэтажные домики со ставнями и знаменитый собор на холме над обрывом. Любовь к провинции глубоко жила в душе Володи. Однако его пристрастия в поэзии были совсем другого рода. Этот провинциал любил так называемую декадентскую, дореволюционную поэзию, которую мы сейчас с гордостью называем поэзией Серебряного века. Он был поэтом по призванию и не переставал им быть, учась на режиссерском факультете ВГИКа. Наши учителя в те времена отдавали предпочтение авангардистской поэзии и с удовольствием иронизировали над Игорем Северянином. А Володя обожал его стихи и читал мне «Маленькую элегию», зная, что идет наперекор установившемуся мнению о «безвкусной» декадентской поэзии:
Она на пальчиках привстала И подарила губы мне. Я целовал ее устало В сырой осенней тишине, —декламировал он негромко и сосредоточенно, грассируя и наслаждаясь каждым словом.
И слезы капали беззвучно В сырой осенней тишине. Гас скучный день — и было скучно, Как все, что только не во сне.Последняя строка была очень близка ему, была своеобразным кодом, ключом его жизни. Володя презирал быт, с реальной жизнью конфликтовал и всей своей поэтической душой верил: все скучно, «что только не во сне».