Зульфикаров Тимур
Шрифт:
Я набираю горсть кровавых, ярых ягод и кладу их в рот, — их упругая, обильная сладко-кислая мякоть живительна и свежа — она возвращает меня к жизни что ли… как мало надо человеку что ли…
Но потом я вспоминаю анины слова о самой крупной клюкве на Блудовом болоте, явившейся, родившейся от убиенных, незрелых, советских солдатиков — и больше не подбираю клюкву с низеньких матерчатых кустиков ее…
Но солдатики и с того света помогают мне, обернувшись спасительной ягодой?.. Да!..
И я ем их клюкву и люблю их… и помню их…
…На попутных машинах редких я добираюсь до дома своего…
Дверь дома почему-то открыта, но я не обращаю внимания ни на открытую дверь, ни на ямы, оставшиеся от голубых елей наших майских…
Мне так страшно входить в пустынный дом мой…
Дом мой стал мне чужим…
Теперь он вечно будет напоминать мне о ней…
Теперь он будет вечным, больным для меня, памятником ей…
На болоте ведь не поставишь памятника — и памятником будет мой дом…
Живой памятник — и я в нем…
Я вхожу в дом.
У двери лежит конверт. Я поднимаю его — он полон денег…
Это мусорный олигарх Николай Ивлев, которого я так и не увидел, прислал мне деньги за выкопанные, угнанные голубые ели наши майские…
Теперь я могу поставить памятник Капе… и Анне…
О Боже! Что это?..
…А на волчьей шкуре у камина лежит Анино клетчатое платье…
Почему она бросила его на шкуру? Она ведь была очень аккуратной…
Значит, она знала, что не вернется назад?.. Или просто хотела, чтобы я пришел и сразу увидел мое самое любимое платье и вспомнил ее?..
…Анна! Я вспоминаю… вспоминаю…
Я беру в руки твое платье — в нем твой девичий, полевой, льняной, пшеничный, сокровенный дух, запах…
Я зарываюсь в этот летучий, кроткий, быстротечный запах, запах, в эти обреченные ароматы ушедшего навек хозяина…
Анна! я зарываюсь в твои пшеницы, в твои льны, в твои лесные колокольчики, в твои стога золотые, а потом гранатовые — увы, увы — гранатовые…
Анна, прости, прости…
Я знаю, знаю, что ты не любишь, когда люди плачут…
Но… Но я плачу…
Нестерпимо жить в доме, где она жила…
Нестерпимо бежать из дома, где она жила…
Как будто рухнула высоковольтная линия, и вокруг кипят, кишат оголенные провода…
Господь! и куда мне средь них? куда?..
…Потом я уснул у ледяного камина на шкуре волчьей вместе, в обнимку с ее платьем и проспал много ночей иль дней — не знаю, не знаю, не знаю…
…Потом я проснулся и опять стал собираться в дорогу…
Я взял с собой только небольшую сумку, положил в нее самые необходимые вещи, потом положил анино платье…
И тут я вспомнил про мою забытую Эфу…
Она давно уже лежала в аквариуме недвижная — в спячке, что ли? в смерти, что ли?..
Я вытащил ее из аквариума…
Она была, как плеть, хладная… Глаза закрыты.
— Эфа, Эфа!.. Ты ушла, умерла, уснула от обиды? от печали?.. Я похороню тебя в твоих родных, колыбельных фан-ягнобских горах…
Ты уйдешь там, уплывешь там по волнам Фан-Ягноба к твоим Царям…
Я положил Эфу в сумку…
…Потом я поехал в Москву и в самом дорогом супермаркете купил японскую бесшумную суперэлектропилу фирмы “Фудзияма” в роскошном пластиковом футляре, похожем на изысканный футляр для диковинного музыкального инструмента. На пиле был изображен самурай, сладострастно, кровожадно подпиливающий гигантскую сосну на вершине горы…
Теперь с этим футляром за плечами я походил на странствующего музыканта…
…И вот уже я лечу в Душанбе…
И вот я уже в родных фан-ягнобских горах…
Ночь благоуханная… Звезды… Горы…
Такие близкие, дремуче, первобытно родные, родные…
О Боже! Не сон ли?..
И я вспомнил стихи японского поэта: “Леса, потоки, горы — все в лунном серебре — о, если б вновь родиться — сосною на горе…”
…И вот я, словно одинокий музыкант со скрипкой, бреду с пилой моей по ночной Вселенной, средь родных гор, гор, на последний концерт свой?.. (В детстве я, как и все еврейские дети, играл на скрипке…)