Шрифт:
— Вполне возможно, — согласился Эдвард. — А кроме того, если пьеса провалится, это будет страшно неприятно отцу. Ведь он отстоял ее, когда Раабек кричал, что нельзя ставить пародию на Эленшлегера на той же сцене, где идут его великие трагедии.
— Бедный Андерсен, он, наверно, сейчас мечется за кулисами и совсем потерял голову от волнения! — вздохнула мягкосердечная Луиза.
— Идете ли вы наконец? Ведь мы опоздаем! — подал голос из прихожей Древсен, муж Ингеборг.
Наконец все ушли, и только полуслепая, прикокованная к креслу фру Коллин, сидя в уютном углу библиотеки, предавалась неторопливым воспоминаниям и размышлениям.
Вот как дети растут! Давно ли, кажется, они по утрам галдели, собираясь в школу, и отец ходил от одного к другому, проверяя, все ли в порядке. А теперь вон у Ингеборг своя малышка, не успеешь оглянуться, начнет учить азбуку. И Луизе уже шестнадцать лет, скоро пора и о женихе подумать… И совсем уж недавно муж привел в дом неуклюжего долговязого юнца, которому предстояло сесть на школьную скамейку. Глядишь, а он уже поэт, водевили ставит в королевском театре… Правда, все считают, что талантишко у него не бог весть какой — и Гейберг-то, наверно, его похвалил только из уважения к дому Коллинов! — но сердце, ничего не скажешь, золотое. А что он такой суматошный, чудной, непрактичный, так это с годами пройдет. Бросит свои фантазии, женится, остепенится и станет как все люди…
Тишину нарушили торопливые шаги. Кто-то ворвался в библиотеку с невнятным возгласом, бросился на стул и разрыдался.
Фру Коллин всмотрелась, подслеповато щурясь: ну так и есть, это Андерсен… Ах, бедняжка!
— Да не расстраивайтесь вы так, с кем этого не бывает! — стала она его ласково уговаривать. — Ну провалилась пьеса, освистали, что ж такого? Другой раз, даст бог, больше повезет. Вы же знаете нашу публику: ее хлебом не корми, а дай посвистать! Ведь случалось, что и самого Эленшлегера освистывали…
Рыдания внезапно смолкли, и Андерсен вскочил со стула.
— Милая, дорогая фру Коллин, что это вы тут говорите? Меня же вовсе не освистали, ничего подобного! Мне хлопали и кричали: «Браво, Андерсен!» Ну, были там два-три свистка, но они совершенно потонули в аплодисментах. Там же было полно наших студентов, разве они дадут товарища в обиду?
— Так чего же вы тогда плачете, чудак?
— Ах, я никак не мог удержаться! Это от счастья, наверное!.. И потом я так устал, так переволновался…
Андерсен быстро заходил по комнате. Плакать ему больше совсем не хотелось. Напротив, он чувствовал себя заряженным радостью: ничего не было бы удивительного, если б в полутьме библиотеки заблестели бы искорки, летящие от него! Он засмеялся этой выдумке.
— Ох, фру Коллин, как это вы говорите о нашей публике? — весело заговорил он, стремясь разрядиться шутками. — Это самая добрая, самая отзывчивая публика на свете! Если завсегдатаи галереи и имеют привычку с хрустом есть яблоки во время трагедии, то ведь зато они эти яблоки поливают горькими слезами! А недавно, когда на сцене герой умирал голодной смертью в темнице, какая-то добросердечная толстая мадам кинула с галереи огромный бутерброд, да так ловко, что он угодил прямо в рот несчастному узнику. И поднялся же шум! Капельдинеры бегают, зал хохочет, а некстати спасенный страдалец давится колбасой… Ну, я побежал к Вульфам, они, наверное, как раз вернулись из театра!
Поздней осенью деревья Розенборгского сада дрожали от резкого ветра и роняли с голых сучьев крупные капли. На размякших дорожках глубоко отпечатывался каждый шаг. Темные, низко нависшие облака то и дело меняли причудливые очертания, будто на небе, кривляясь, вели хоровод сказочные чудовища.
Не обращая внимания на грязь, облепившую калоши, Андерсен пробирался между деревьями. Вот оно, знакомое место. Здесь стояло его любимое дерево, он заметил его еще в свою первую весну в Копенгагене. Тоскуя об оденсейских буковых лесах, он бродил тогда по парку и наткнулся на удивительно славное деревце. Оно первым рискнуло раскрыть почки и выпустить свежие светло-зеленые листики, и Ханс Кристиан обрадовался ему как другу. Он обнял тонкий ствол, говорил что-то бессвязное, вперемешку стихи и прозу, а сторож принял его за сумасшедшего. С тех пор он подружился с этим деревом.
Сейчас оно стояло такое же черное и унылое, как его соседи вокруг, оплакивая свою утраченную зелень и улетевших птиц.
Андерсен тяжело вздохнул и опустился на скамейку. Девять лет назад он сиживал на ней в часы обеда: приходилось уходить из дому, чтобы хозяйка не догадалась, как плохи его дела, и съедать припасенный кусок хлеба здесь, в саду… Да, но все-таки он был тогда счастлив — куда счастливее, чем сейчас. Он о чем-то мечтал, куда-то стремился и вовсе не понимал, что мир — мрачная пустыня, а человек — пылинка, гонимая злым вихрем судьбы к отверстой могиле («пожалуй, это можно будет использовать в каком-нибудь стихотворении»).
Как подумаешь обо всех невзгодах и страданиях, на которые мы осуждены, так только диву даешься, что люди еще не разучились улыбаться…
Смеркалось, ветер пробирал до костей, и продрогший поэт меланхолически побрел к выходу из парка.
Сидя за вечерним чаем у Коллинов, он непривычно молчал и вздыхал так, что колебалось пламя ближней свечи.
— Что-то свеча слева плохо горит! — сказала Ингеборг. — Андерсен, вы забываете о своих обязанностях снимателя нагара!
Все так же молчаливо и безучастно он взял щипцы и поправил свечу. Коллины понимающе переглянулись: бедняга опять страдает от своей неудачной любви!