Шрифт:
Жили хорошо. Николай Васильевич Витю усыновил и, как говорится, ничего не жалел для пасынка. Велосипед ему достал. Это ведь, знаете, далеко не у каждого ленинградского пацана был свой велосипед. А у Вити имелся. Еще был у него альбом с марками, и «конструктор» — набор планок, уголков, винтиков, из которых Витя строил паровозы, подъемные краны, что хотите.
А Нину Федоровну Николай Васильевич любил и жалел. Он был ей как добрый отец (как сам Бормотов до того, как спился до смерти). Ну и что же, что разница в возрасте? Нина на его любовь отвечала привязанностью, заботой. Да, хорошо они жили.
В 31-м году, ранней весной, вдруг заявилась Люба. С той жестокой поры, когда сестры расстались, она ни разу не писала, не объявлялась — крутой был характер, рвать — так рвать навсегда. Вдруг приехала, никаких нежностей (Нина кинулась было ее обнимать) не допустила, и произошел у них такой разговор:
«Мне на Крюковом канале твоя соседка сказала, что ты сюда переехала».
«Да, Любушка, переехали мы. Я ведь вышла за одного человека…»
«Меня не касается. Вышла и вышла. Я вот зачем. — Люба на пару секунд плотно сжала губы, и резко прорезались складки у уголков рта. — Тоже выхожу замуж. За Безверхова. Нам раньше не надо было — не буржуи, чтоб венчаться. Свободный союз. А теперь — сын подрастает. Загс требует метрики, чтоб все по закону. Ну и партийная перерегистрация… это тебя не касается… В общем: сохранились у тебя наши метрики? Как их… свидетельства о рождении?»
«Сохранились, сохранились! — Нина подалась к комоду, выдвинула ящик. — Все у меня есть… папины бумаги… и свидетельства…»
«Сними с моего копию и заверь в этом… как его…»
«В нотариате?»
«Да. А я через две пятидневки приду заберу».
Она встала, кивнула, пошла к двери.
«Люба, постой! Да что ж ты так? — Нина суетливо заступила дорогу. — Не поговорили даже… У тебя сын? Сколько ему?»
«Одиннадцать. Пусти, я спешу».
«Да нельзя же так, Люба! Сядь, я чай поставлю, поговорим…»
«Нет».
Ушла, твердо шагая, — непреклонная, в туфлях с облупленными носами, с ранней сединой в каштановых, стянутых некрасивым узлом волосах.
Ровно через две пятидневки приехала снова, теперь с ней был мальчик со светлыми отцовскими глазами и добродушной заячьей губой.
«Готова бумага?» — спросила с порога.
«Готова, готова. Пройдите в комнату. Садись, Люба. А тебя как звать? — Нина погладила мальчика по чернявой голове. — Андрей? Садись, Андрюша, я тебя с братом познакомлю. Витюша!»
Из смежной комнаты вышел пятнадцатилетний Витя с книжкой в руке, исподлобья уставился на гостей.
«Познакомься с Андрюшей. Это тети Любин сыночек, твой двоюродный брат. Ты покажи Андрюше книжки, марки… А мы с тетей Любой…»
«Не надо, — прервала Люба ее нервическую скороговорку. — Дай бумагу, Нина».
Мельком посмотрела заверенную нотариусом копию, прочла, сколько «взыскано госпошлины», вынула из сумки пятерку и положила на стол.
«Как тебе не стыдно! — упавшим голосом сказала Нина. — За что ты так?..»
«За расходы. — Люба смотрела отчужденно. — Спасибо. Пойдем, Андрей».
«Это ж не по-человечески! — отчаянно закричала Нина, обеими руками сжимая себе горло. — Разве мы не сестры? Разве они не братья?»
«Нет, — отрезала Люба. — Не братья. С буржуйскими сынками не водимся».
Как бы вскользь, как бы между прочим бросила эти слова. Но они взорвали устоявшуюся тишину на Старом Невском. Первый раскат грозы прогремел, когда из школы пришла классная руководительница с жалобой на Витю: вдруг перестал учиться, где-то бегает, дерется, дерзит учителям. Николай Васильевич не кричал на пасынка и уж конечно не схватился за ремень. Тихим голосом попросил Виктора объяснить: что это значит? Парень молча, угрюмо выслушал проникновенную речь отчима о пользе образования и вреде бузотерства. Слезы матери произвели большое действие — но ненадолго. Учебный год Виктор закончил плохо, был оставлен на второй. А ему было наплевать, потому что в школу ходить он больше не собирался. Поступил учеником слесаря-судосборщика на судостроительный, приходил после работы в грязной спецовке, с пятнами копоти на лице, полуоглохший от клепки, от стука кувалд. Нина Федоровна кидалась на кухню греть воду, а он кричал: «Ну чего, чего засуетилась?»
Спустя года полтора вдруг объявил, что идет в матросы. «Какой ты матрос? — всполошилась она. — Витя, не смей! На море ужасно тяжелая работа, бури, там взрослым мужчинам трудно, а тебе еще нет семнадцати!» Ей бы понять: скажи она, что, конечно, Витенька, иди в матросы, давно пора, — он бы, может, призадумался и не пошел. А так — непременно сделает наперекор. Нет, не понимала Нина Федоровна.
Николай Васильевич понимал. Терпеливо объяснил пасынку, что никакого греха на нем нету, потому что, во-первых, не знала же его мать, выходя замуж за булочника, что революция перевернет всю жизнь, а во-вторых, что за буржуем был владелец пекарни и нескольких булочных? Разве что мелким. Ну, а самое-то главное: сын за отца не отвечает. «Ты понял, Витя?» Витя кивнул. Да, он не виноват в том, что неудачно родился. Но решения своего не изменит.
Буксир, на котором плавал матросом Виктор, назывался «Пролетарская стойкость». Угольно-черный, сильно дымя высокой трубой, он таскал вверх-вниз по Неве баржи с разнообразным грузом, утюжил Ладогу и Маркизову лужу. Неделями Виктор не бывал дома. Он огрубел, в его речи появились обороты, вгонявшие в краску Нину Федоровну. Взрослея, он все больше становился похож на отца — невысокий, склонный к полноте, с длинными захватистыми руками. Войдет, бывало, в дом — мать оторопело смотрит…
Зимой 1934 года Виктора направили на курсы радистов, а по окончании открыли визу, и стал Виктор плавать на большом пароходе в загранку — в Данию, в Англию. В 36-м, когда широко пошло стахановское движение, ходил одно время в стахановцах. В 37–38 годах были на Балтийском пароходстве длительные простои, вызванные то ли нехваткой угля, то ли частыми сменами руководства, то ли внешнеторговыми затруднениями. Виктор стал крепко выпивать, попав в компанию «бичей». Дома появлялся редко.