Миксат Кальман
Шрифт:
— Наверно, и ты, батя, разогрелся, но ты ведь в карты не играешь, можешь одеться и выйти поглядеть, кто там и чего он хочет.
Недовольно ворча, слуга потащился из комнаты и вернулся лишь спустя четверть часа.
— Ну, кто там? Чего хочет? Уж не гость ли?
— Еврей молодой.
— Что? — гневно вскочил Палойтаи. — Где тут арапник? Разве мой дом корчма? Да кто я ему, что он меня смеет в ночную пору беспокоить? Это уж слишком, разрази его гром! Где он? Спустить на него собак с цепи!
— Он здесь, в передней.
— Ты его впустил? Ко мне? Сейчас, ночью? Да ты что, сбесился, батя? Или не знаешь, что я юдофоб? Гони его плетью, старый осел!
— Нет уж, этого я делать не стану! — весьма флегматично ответил Мучко.
— Что? Не станешь, коли я приказал? — В глазах у Палойтаи блеснули молнии.
— Это сын вдовы Ицика, бедной еврейки, она возле церкви в ветхой лачужке живет.
— А мне какое дело, чей он там сын! Как он прийти сюда посмел? В такое время? Ко мне?
— Посмел, потому мать его очень вдруг занедужила, может, при смерти, вот и пришел он просить у вашей милости лавровишневых капель.
— Гм, — понизив тон, произнес Палойтаи, — это хворая худая женщина, которая торгует бакалейными товарами, а летом фруктами?
— Да, и на торговлишку свою малых деток содержит.
— Ладно, дадим ей капель. Зови сюда чертова отрока. Немного погодя «батя» втолкнул в комнату паренька лет
шестнадцати — семнадцати, который, дрожа от холода или страха, остановился у двери, стянув на груди зеленый женский виклер [110] , в который был закутан.
110
Виклер — род плаща, накидки.
— Что с матерью случилось? — спросил Палойтаи.
— Корчи у нее, — чуть не плача, ответил мальчишка, — уж несколько дней она очень слаба.
— Кто велел лавровишневые капли принимать?
— Ей от них легчает, а у нас нету больше, кончились. Палойтаи держал аптечку в библиотечном шкафу, он вынул оттуда бутылочку и отлил из нее немного в пустой пузырек.
— Ну, отправляйся поскорее! Хорошо бы мать еще вином напоить. Есть у вас вино?
— Дома есть. Мы ж и вином торгуем.
— Ну, чем вы торгуете, только лягушке да собаке пить. Больным крепкий токай нужен. Ну-ка, погоди! Что ж делать-то? (Старый барин почесал в затылке.) Черт бы побрал твою мамашу, мне ж еще придется в подвал лезть! Послушай, батя, большой на дворе мороз?
— Страшенный мороз, — ответил Мучко.
— Ах ты, негодник, сам хочешь в подвал спуститься! Догадался, a? Nix, nix [111] , брат. Тебе вредны такие экспедиции, стар ты и, коли насосешься, два дня проспишь, и никакой от тебя пользы. Лучше уж я сам потащусь. Дай-ка мне бекешу, ключи найди, схожу, принесу больной женщине пару глоточков. Так-так, вот теперь и хорошо. Иди со свечой вперед, посвети мне! А ты, братец, — обратился он к исправнику, — следи, чтобы парень не стянул чего-нибудь. А ты, Шлайми (это уже относилось к еврейскому юноше), поди ближе к печке да обогрейся.
111
Нет, нет (искаж. нем.)
Старый барин и на самом деле не погнушался пройти через двор по колено в снегу, спуститься в подвал, выдолбленный в скале за сараем, и принести бутылочку с нектаром — токайским вином.
— Смотри у меня, не приложись по дороге к бутылке, шалопай, — предупредил он паренька, отдавая тому золотистую жидкость. — И не вздумай сразу все вино матери споить, а не то она мигом в пляс пустится да замуж выскочит.
Так как он все равно спускался в подвал, то, разумеется, прихватил и для себя немного снотворного, разлил его в две маленькие рюмки и чокнулся с гостем.
— Иисус Христос и за нас умер, — весело заметил он вместо тоста, — то есть евреи его распяли.
— Верно, дядюшка, но вы не всегда об этом помните. Не такой уж вы большой антисемит, как считают.
— Что ты мелешь? — удивился старик. — Это я не антисемит? Да как же мне не быть антисемитом? Я всегда против них выступаю на комитатских собраниях. Вот погоди, услышишь!
— А, ни черта это не антисемит, раз вы поступаете так, как сейчас. Я ведь свидетелем был. Палойтаи улыбнулся с хитрецой.
— Ни шиша-то ты, братец, не смыслишь. Вообще-то я страшный антисемит, но только тех евреев не терплю, в которых сам нуждаюсь, а на тех, кому без меня не обойтись, не гневаюсь.
В честь того, что он так ловко вывернулся, пришлось опрокинуть еще по рюмочке токая на сон грядущий. Улегшись и потушив свечу красивым серебряным гасильником, Палойтаи долго ворочался на подушках, раздумывая о том, до чего все-таки бестолков новый исправник, даже его не считает настоящим антисемитом. Стоит ли после этого общественными делами заниматься?