Шрифт:
Алька спокойно глядел темными все понимающими глазами. И ей вдруг сделалось жутко. Как будто перед ней сбывался один из ее кошмарных снов — она голая входит в комнату, полную народа.
Овсянкин потянулся через стол, погладил Элю по руке.
— Ты хорошая и очень добрая.
— Повторяешься, — прошептала Эля.
Ее посетила растерянность. Захотелось плакать.
— Но почему-то считаешь, что мир к тебе несправедлив. И оттого все время пытаешься его исправить.
— А он справедлив?
С чего вдруг стало так тяжело?
Привалилась спиной к стене, закрыла глаза.
— Конечно! В нем все так, как мы этого хотим.
— Может, я не хотела, чтобы ты меня бросал, а потом заявлялся в гости со своей девушкой?
— Я тебя не бросал. — Овсянкин был само спокойствие. — Забыла? Ты мне нравишься. Но ты сама делаешь все, чтобы рядом с тобой никого не было. Ты всем мстишь, как будто считаешь вправе за кого-то решать его судьбу. Но ты не Бог. Ты не смеешь безнаказанно менять жизнь других. Как ты могла не думать о том, что делаешь? Это чужая жизнь! Ты несешь ответственность за то, что натворила! Ты не имеешь права на такие поступки!
— Не имею? — Эля стала обкусывать бутерброд, с которого уже начал капать майонез.
— Что ты сделала тому мальчишке? Ну, помнишь, ты еще рассказывала, что у тебя в классе был кровный враг?
— А… Сашенька…
— Значит, помнишь?
Как не помнить этот высокий покатый лоб, рыжеватые волосы, кривую ухмылку.
— Из-за него я осталась без подруги. Из-за него меня в классе все считали дурочкой. И потом — он полез первым.
— И что же ты сделала?
Пыльный шкаф, бесконечные юбки, в которых она путалась, боясь, что вешалки случайно цокнут друг о друга и этим она выдаст себя.
— Ничего я такого не делала…
Давно забытая обида всколыхнулась внутри.
— Это он ничего не сделал!
Дятел, а не Овсянка. Честное слово!
— Он? Как раз сделал! — выпалила Эля. — Никто не просил его лезть!
— Ты наговорила на него!
— Ничего подобного. Я видела!
— Что ты видела?
— Как они это делали!
— Но они ведь ничего не делали. Всего лишь целовались.
— Не только!
Глаза Овсянкина вдруг скользнули с Элиных глаз на губы, мазнули по шее и опустились еще ниже. Эля покраснела. Густо. Запахнуться бы, но куда запахиваться, когда на ней и так была глухая толстовка.
— Только. И ты это знаешь.
— Я ничего не знаю.
— Ты пошла и рассказала родителям девочки, что они спят вместе. Твоя подруга и этот Саша. Мама подруги хотела писать заявление в полицию. Она отправила дочь по врачам. Был скандал.
— Возможно. Я не помню.
— А еще ты сказала, что он к тебе приставал, и его отправили к психологу, а потом перевели в другую школу, потому что его стали дразнить извращенцем. Родители запрещали своим детям с ним общаться.
— Не помню.
— Зачем ты это сделала?
— Откуда ты все это знаешь?
Бутерброд в рот не лез, майонез запросился из желудка.
— Ничего сложного. Надо задавать вопросы нужным людям.
— Костылькову?
— Я взял его телефон, когда вернулся в кафе заплатить за мороженое. Он, правда, не во всем разобрался, но в общих чертах рассказал. Говорил, что провел собственное расследование. Они тоже были неправы со своей травлей.
Что-то такое вспоминалось, но уже смутно. Ну, конечно! Она не просто так упала с лестницы. Ее столкнули. Лучшая подруга Дронова. Списали все на несчастную любовь. Про Алку она никому не сказала. Незачем было. Да и некому. Она осталась одна. Все лето болела голова. Нестерпимо. И еще эта жара. От боли Эля кричала и плакала. Мать хотела положить ее в больницу, но потом все прошло. К осени. К холодам. Решили, год поучится дома. И она училась, постепенно забывая все, что предшествовало этому жаркому лету. Тогда же пришла легенда, что ее нельзя волновать. Как там сказала Машка? Ее уронили с двадцать второго этажа? Очень похоже.
Эля стала пить чай. Кипяток. Обжигалась. Боль сдавливала горло, свинцом падала в желудок. Алька выбил из рук чашку. Ее любимую чашку с цветами: розами, нарциссами, астрами. Кипяток плеснулся на пол, пошел пар. Ручка откололась. Чашка жалобно покачивалась, тыкаясь обрубком в лужицу. Эля плакала. От боли, от того, что все вспомнила, от того, что вернулась былая тяжесть.
Жар из желудка растекся по венам. Как же больно! Она так и видела себя маленькой, всеми забытой девочкой, что корчится на кровати в смятых простынях. Боль и жаркое лето — все это соединилось у нее в одну ненависть, и к тому, и к другому.
Овсянкин притянул ее к себе и поцеловал. Как тогда, на чердаке. И как тогда все завертелось, запульсировало, стало неважным, ненужным, глупым. Алька целовал ее сильно, уверенно, и Эля податливо плыла к нему навстречу, пока он сам не оттолкнулся, давая возможность вдохнуть.
— Ты очень красивая и добрая, но я не люблю мазохистов, — неожиданно весело сказал он.
Она всхлипнула, уткнувшись ему в плечо. Слезы впитывались в футболку. Наверное, ему было мокро.
— Ты меня бросаешь.