Шрифт:
— Да святится имя Твое, но я-то человек не речистый, и таким был и вчера, и третьего дня. Косноязычен я, говорю тяжело, да и языком народа Твоего не владею достаточно.
— Кто дал уста человеку? Кто делает его глухим или дает обостренный слух, а ты знаешь, что это такое. Кто делает его зрячим? Тебе этого не занимать. Кто изначально определяет каждому число ударов сердца? Кто сгущает воду, сотворив из нее человека? Кто сотворяет тайну голосовых связок для пения молитвы и плача души? Кто устроил слух так, что он превращает завывания ветра в музыку?
Ты не владеешь языком Моего народа? Так знай! Тебе предстоит нечто еще более трудное, чем вывести народ Мой из рабства: ты должен будешь все это записать, да так, чтобы навечно.
Иди! Я буду при устах твоих.
Зря Моисей ходит вокруг да около, надеясь обвести вокруг пальца собственный тонкий на такие вещи слух: это голос его судьбы. И в такой миг особенно остро ощутимо, что нет никого близкого рядом: один-одинешенек, подобно камню, на котором сидит. Он пытается себе представить, хотя бы мысленно, облик матери или отца, и слезы навертываются на глаза.
— Да святится имя Твое, пошли другого, кого можешь послать.
Терпение ли лопнуло, возгорелся ли гнев Его, вулкан ли потряс пространство, так или иначе, дела твои, Моисей, неважны.
— Вспомни брата своего Аарона, которого никогда не видел. Подумай, как он обрадуется, встретив тебя. Я буду при твоих устах, а Ты при его. Он и будет говорить. Очнись, посох свой для знамений не забудь взять в руки да и сам себя в руки возьми.
И стало тихо.
Только невыразимый вздох пробежал мощью и морщью по горам, распадкам, по всему неохватному пространству, — вздох Его ли, не выдерживающий тяжести собственной печали, называемой вечностью, а по сути, милосердием.
Солнце стоит на гребне горы.
Быть может, подумал Моисей, при звучании Его голоса время замирает, солнце не движется?
С трудом поднимается Моисей с камня, не веря, что наваждение миновало, разжалась сила, словно жерновами сжимавшая плечи.
С каким-то равнодушием, даже отвращением к самому себе гонит Моисей стада с гор: предстоит долгая обратная дорога к Итро, к жене Сепфоре.
Балак, Уц и Калеб жмутся к его ногам, словно бы пытаясь взять на себя часть его одиночества, и вдруг Моисей отчетливо понимает, откуда у него это отвращение к самому себе: он видит себя всевидящим Оком, какое же он слабое, трусливое, недостойное существо.
Ведь все, что им выстрадано, открылось в озарениях или терзало в тягостных муках мысли в течение всей его жизни, было направлено на эту встречу, и оказаться до того захваченным врасплох, до того ничтожным, препираться, зная несомненно, что обратного пути нет, заможно сбежать от Того, кто несет сокровенную весть его, Моисея, души, в надежде получить отклик — совесть.
Оказывается, собственное я, которое Моисей так пестовал, которым нередко столь кичился перед самим собой, способно в судьбоносный час наглухо замкнуть небо, голосом трусливого, бессильного в своей уверенности, изощренного в своем недоверии рассудка заглушить все возносящие ввысь порывы души.
А ведь Он, и Моисей это давно и неизбывно ощущает, следит за ним, знает его не только как труса и мелкого эгоиста, но и как существо, которое в какие-то мгновения готово было жизнь отдать, чтобы лишь прикоснуться к Нему и понять в бездне безделья и праздности своей темный смысл собственного существования.
Может, потому Он был терпелив и печален, ибо знает Моисея более, чем Моисей самого себя.
И тут всплывают в памяти Моисея слова Его, которые в те мгновения тяжкого напряжения, казалось, прошли мимо сознания:
«…пойдете не с пустыми руками. Каждая женщина выпросит у соседки… вещей серебряных и золотых… и оберете египтян…»
То ли Он думает, что так легче улестить Моисея, то ли Его законы греха и возмездия иные и неподвластны человеческому пониманию, которое отличается короткой памятью и потому невыносимой самоуверенностью?
А может, Он просто испытывает Моисея, а затем Сам его же накажет за то, что с такой лукавой доверчивостью избрал кривые пути?
Опять мельчишь, сокрушается про себя Моисей, опять червь сомнения тошнотой подкатывает к горлу: все, что случилось час или вечность назад, могло быть и могло не быть, ибо кажется невероятным и тем не менее возможным.
Во всяком случае, кажется, единственное, что он, Моисей, обрел после случившегося, — это право доверительно говорить: Господи!
Так или иначе, вся жизнь его до этих мгновений видится Моисею внезапно уменьшившейся, как в перевернутой подзорной трубе, через которую они, наследные принцы, детьми смотрели на Нил и пирамиды с необъятной крыши дворца.
Так или иначе, следует ему, как рыбе, привыкать к новому с тех мгновений разреженному воздуху пространств, в котором, очевидно, обретается Сотворивший мир.