Шрифт:
Нет, Ротберт все-таки не был прост, как две копейки. Мало того, что вот он решил – и прибился к чужакам. Мало, что по-своему неплохо с ними уживался. Так он еще и побратима себе нашел!
Этого инсана, что преломил с Ротбертом хлеб, густо посыпанный крупной серой солью, и с той поры ходил с ним одной дорогой, звали Джамол. По своей молодости – между ним и андром было пять лет разницы, а на глаз все десять – он не так застыл в своей форме, как прочие нэсин. Голос его был негромок, движения изящны и даже руки, слегка загрубевшие от постоянной возни с шерстью, деревом и металлом, казались ухожены. Был он хорош собой прямо по-женски. Больше сказать пока об нем нечего, кроме того, что при Джамоле состояли два молодых задиристых кауранга и старый опытный альфарис. Эта компания хорошо дополняла друг друга; то же можно было сказать, присоединив к ним и андра. И более того: постепенно между Ротбертом и его побратимом возникли узы сродни тем, какие у мужчины и женщины служат залогом крепкого супружества, переживающего саму любовь. Ротберт был открыт, Джамол – закрыт; андр выплескивал свое раздражение сразу – Джамол копил боль. Андр был отходчив – Джамол… не то чтобы злопамятен, однако память у него поневоле была крепкая. И этим своим различным уделом они – единственно друг с другом – умели делиться и обмениваться.
Поневоле крепка – это сказано о памяти инсана, потому что он был сиротой. У таких родни бывает много, но, как говорят, не для сердца, а для глаз, перед которыми снуют всякие личины, и ушей, которые слышат сплошное нравоучение. Андр же полушутя утверждал, что папы-мамы не имел вообще: когда он первый раз заорал, рядом оказалась детдомовская нянька в обмоченном белом халате. Учили его, по счастью, не так обильно, как Джамола.
Однако больше и того, чем они разнились, и того, в чем сходились, единила их любовь к песням, протяжным и монотонным, на два голоса, которые то сплетаются, то расходятся. Такие требуют большой тренировки и редкой слаженности, а ее, коль скоро она достигнута, терять неохота: вот они оба и не теряли.
Однажды с андром договорились о переправке через таможню «ходячих сосудов» для козьего сыра, самого в ту пору модного и дорогого андрского лакомства, а Джамолу повезло еще больше: старик пастух, дальний родич по матери, передал ему право на два десятка так называемых среброрунных овец с приплодом. Из шерсти, которую они дают от рождения почти до самой дряхлости, выходит ткань тоньше батиста, мягче шелка, что греет осенью и слегка холодит в зной; поэтому те нэсин, что живут в Андрии, готовы выложить за элитную отару немалые деньги. Естественно, побратимы оберегали каждый свое малое стадо и слегка ревновали друг к другу.
Был самый разгар дня. Ротберт и Джамол шли рядом впереди своих овец, коз и каурангов, когда увидели небольшой колодец с кожаным ведром и грубым подобием поильной колоды. Оба убыстрили шаг.
– Чур, я первый! – крикнул Ротберт шутейно, в один мах отвалив камень.
– Это мой личный колодец, – холодно ответил Джамол. – Спасибо тебе за услугу, но я должен первый напоить.
– Я что, зря карячился? У моих рогатых вместо крови тягучий сироп, а в вымени, поди, вместо молока сливки томленые. А твоим овечкам ништо, они под своей шубой, как чабан под ягмурлуком. Ну ладно, твоя очередь, не спорю. Так чего ж ты меня тогда вперед пустил?
– Если ты потрудился – на то была твоя воля.
– Там же воды на самую большую отару, посмотри!
– Да, я старался работать над ним как следует и навещать пореже, чтобы не тратить сладкую воду.
Тут кауранги Джамола, в усердии своем и задоре пожелав решить дело сразу, стали с лаем и руганью отбивать коз от воды, те с жалобным мемеканьем сбились в кучу, и одна упала оттого, что копыто запнулось о камешек. Ротберт ахнул, тоже выругался и внезапно перетянул чужого пса своей дубиной поперек почек. Тот взвизгнул и отскочил в сторону.
– Собаки тоже не твои, – заметил Джамол.
– Зато козы мои собственноличные и лакать с твоими баранами и твоими шавками из одной колоды в очередь не будут.
– Вот ты и вспомнил, наконец, что мы с тобой пока не хлебали пойло из одного корыта. Твоего, – сказал Джамол пока еще спокойно.
Тот, кто узнал его близко, мог бы догадаться по одной этой невозмутимости, как он взбешен – ибо умение инсанов держать себя в руках плавно возрастает по мере необходимости в этом. Ротберт понял все как есть, а среагировал еще быстрее, чем понял: круто развернулся и занес свой литой дубовый посох над юношей. Его спутник молниеносно выхватил палаш и отпарировал, перерубивши дерево как тростинку. Руки, привычные к заточенной стали, делают свое дело раньше головы: меч, не запнувшись ни на миг, описал окружность и рухнул на голову андра. Ротберт споткнулся и упал, заливаясь кровью. Шапка с перерубленным пером свалилась наземь, и стало видно, что это простая тряпка – даже без кожаной подкладки внутри.
– Ты убил его, – сказал старый кауранг. – Убил моего хозяина.
– Разве я от этого отказываюсь? – ответил инсан.
Подоспел альфарис: годы не позволяли ему идти ни карьером, ни галопом, а ссора вспыхнула и отгорела, как сухая ветка. Джамол взгромоздил тело побратима на седло, кое-как, на всякий случай, перетянул ему голову своим утиральником, и они вернулись назад в то становище нэсин, откуда начали путь утром.
В самом селении убитый кое-как пришел в себя. Рана была страшная, но опытный врач, который, на счастье, нашелся в одной из палаток, уверил собравшихся на майдане, что сумеет вытянуть раненого с того света.
Инсанский судья через три недели судил обоих.
– Почему ты хотел убить друга ради чести? – спросил судья.
– Потому что я дурак и сделал дурость, чтобы остаться самим собой. Завтра я, наверное, изменюсь и поумнею, а тогда пойму, что прошлого дня сотворил не то, что надо бы. Только для того, чтобы дожить до завтра, надо, пожалуй, быть собой уже сейчас.
– А ты так уверен, что ты сегодняшний равен тебе истинному? – спросил судья и не получил вразумительного ответа. И дал им обоим по десять лет «затвора».